Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
— Что вы, Василий Дмитриевич! Нешто можно её высочеству про такого чумазого, как я, говорить! — испугался Розум.
— Дурень! Да ты ей тем и будешь забавен, что чумазый: умытые-то ей уж давно надоели, всю жизнь она с ними. Ступай, ступай, Василий Дмитриевич, спевка-то у нас ещё не скоро начнётся, успеешь земляка довести да с рук на руки Лизавете Касимовне сдать...
— Так уж пусть он со мной и сам идёт, — заметил Тарасевич, отыскивая шляпу с позументом и направляясь в прихожую, чтоб снять с вешалки плащ.
С восторгом провалился бы Розум сквозь землю или убежал бы назад
— Дома-то, поди чай, сколько раз бегал в одном кафтанишке через всё местечко в мороз!
Где замёрзнуть! У него от радости кровь-то, поди чай, ключом в жилах бьёт!
— Ты с ума не сойди от восхищения, как увидишь чудеса, что у нас во дворце...
Провожаемый этими шутками, Розум, как угорелый, вышел из флигеля, чтобы нагнать Тарасевича, который шагал большими шагами по тропинке, протоптанной по двору к галерее с колоннами, в которую он вошёл, чтоб, не останавливаясь, пройти дальше, через светлую залу в коридор, с дверью, растворённою в полуосвещённые покои в конце и с плотно притворёнными по одной стороне, против высоких окон, выходивших в сад... Здесь спутник Розума, остановившись перед одной из этих дверей, что была последняя к той, что выходила в освещённые покои, тихо в неё постучался. Почти тотчас же она растворилась, и из неё выглянула молоденькая девушка в белом кисейном очипке и в белом переднике.
— Вам Лизавету Касимовну, Илья Иванович? — вежливо спросила она.
— Её самую. У себя она?
— Да вот они идут из покоев цесаревны, — указала девушка на приближавшуюся к двери в коридор из внутренних покоев женскую фигуру, которая, завидев издали людей, остановившихся у входа в её помещение, ускорила шаг и, узнав Тарасевича, приветливо ему поклонилась.
— Вы ко мне, Илья Иванович? По делу, верно? — спросила она, с любопытством оглядываясь на остановившегося на почтительном расстоянии в неописуемом смущении Розуме.
— Точно так-с, сударыня. Вот позволил себе прийти, чтоб вам представить моего земляка Розума Алексея.
При этом имени Ветлова ещё внимательнее стала всматриваться в красивое лицо юноши и с приветливой улыбкой спросила:
— Вашу матушку зовут Натальей Демьяновной? Много про неё наслышана от моего кума Фёдора Ермилыча.
— Вы знаете Фёдора Ермилыча? — радостно вскричал юноша с просиявшим лицом.
— Знаю и вас через него знаю: он мне про всех про вас рассказывал и про то, что вы такой способный к наукам и что у вас прекрасный голос...
— Его сюда привёз полковник Вишневский, чтоб в императорскую капеллу определить, — вставил Тарасевич.
— Действительно, значит, голос у вас прекрасный, если уж Фёдор Степанович им прельстился, он такой же знаток в голосах, как и в винах, — прибавила она с улыбкой,
Но Тарасевич, поблагодарив, извинился недосугом. У них должна сейчас быть спевка, и надо ещё малышей подтянуть, чтоб не осрамились завтра перед цесаревной.
— А земляка, если позволите, я у вас оставлю, поколь он вам не надоест. Пусть он сам вам скажет, какой превеликой милости он ждёт от вас, — прибавил он, кивая со смехом на своего спутника, который при последних его словах от смущения потупился.
— Ну, так войдите вы ко мне один, Алексей... Как вас по батюшке? Имя вашей матушки я хорошо помню, а как зовут вашего отца...
— Григорием, — отвечал юноша, входя за нею в большую светлую горницу, с окнами на двор, штучным полом из разноцветного дерева и красиво расписанным потолком, с массивной мебелью из красного дерева, с кроватью за ширмами в углублении и большим киотом, наполненным образами в красном углу, у высокого окна. У одной из стен стояли шкапы с книгами и стол с письменными принадлежностями, другая была вся увешана старинными гравюрами, до которых Лизавета Касимовна была большая охотница, всё больше священного содержания. Перед иконами горела лампада, перед окнами шторы были спущены, на письменном столе стоял бронзовый канделябр с зажжёнными восковыми свечами. Пахло тут оранжерейными цветами, которыми дворцовый садовник по приказанию цесаревны украшал помещение её любимой камер-фрейлины.
С первой минуты Розум почувствовал себя здесь так хорошо, точно давно знал и покой этот, и его хозяйку. И ведь оказалось, что он и на самом деле её хорошо знал через Ермилыча: Лизавета Касимовна оказалась та самая Праксина, о которой он говорил и ему, и всем в Лемешах как о достойной супруге русского человека Праксина Петра Филиппыча.
— Я та самая Праксина и есть, — сказала она с улыбкой, когда юноша, перебирая друзей Ермилыча в Петербурге и Москве, назвал семью Праксиных как людей, которых и в У крайне знают как истинно русских.
Весть о мученической кончине Петра Филипповича ни до Лемешей, ни до Чемер не дошла: Ермилыч не заглядывал туда с тех пор, как собирал там народный сход по случаю восшествия на престол внука Петра Великого, и сообщать о подробностях владычества под царским именем Меншиковых и Долгоруковых в том крае было некому; знали там люди одно только, что государство управляется не так, как следует, и что власть расхищается недостойными людьми благодаря малолетству царя. Первое время после воцарения сына царевича Алексея малороссы были обрадованы некоторыми льготами, что подало повод надеяться, что если один пункт из челобитной, доверенной ими Ермилычу, исполнен, то, может быть, обратят внимание и на другие, но надежды эти не оправдались, все их мольбы и представления оставались без ответа, и, наконец, до них дошёл слух, что, пока царством правят Долгоруковы, не стоит ни о чём и просить — всё равно ничего не прочтут и не захотят слушать.