Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
— Не угодно ли закусить чем Бог послал? — с живостью подхватил один из его товарищей, поднимаясь с места и приглашая гостей к накрытому столу. — Извините за скудость трапезы, — продолжал он с напускною развязностью, указывая на блюда и бутылки, которыми слуги уставляли этот стол, — не ждали мы гостей.
Как в беседе, так и в ужине Ветлов принимать участие отказался, и настаивать на том, чтоб он хоть чем-нибудь подкрепился, никто не решился: все понимали, что надо оставить его в покое и не усиливать его душевных страданий навязчивостью. Но здесь все уже начинали свыкаться с мыслью о гибели Лизаветы, и присутствие горем убитого её мужа всех стесняло,
— Есть ты всё равно ничего не будешь, постарайся хоть сном набраться сил, чтоб завтра пуститься в путь, — сказал он ему.
— Пойдёмте, я отведу вас в ту комнату, которую мы для вас приготовили, — подхватил один из хозяев, срываясь с места и растворяя дверь в соседние горницы.
Ветлов молча поднялся с места и, отвесив всей компании низкий поклон, последовал за услужливым своим провожатым.
— Не жилец он на белом свете: загрызёт его до смерти злая тоска по жене, — заметил один из присутствующих, когда дверь за покинувшими покой затворилась и не стало слышно их удалявшихся шагов. — Как он постарел и осунулся! Краше в гроб кладут.
— Да ведь и то сказать, нечем ему и утешиться, нечем счастье вспоминать, у него этого счастья и не было вовсе, к совместной жизни только готовились, все врозь жили.
— Вот и жизнь наша такова: на будущее надеясь, настоящим пренебрегаем и в ожидании больших благ жертвуем тем, что судьба нам уже даровала...
— Про Лизавету Касимовну этого сказать нельзя: она отказывалась от личного счастья, чтоб цесаревне служить...
— Да что это вы, господа, прежде времени отходную по Лизавете Касимовне запели? — с досадой прервал своих собеседников Ермилыч.
— Тот, кто в Преображенском приказе не найдёт смерти, и жизни не рад, — угрюмо заметил один из певчих.
— Алексея-то Яковлевича живым оттуда вывезли, да что толку-то! — подхватил другой.
— Мы здесь об одном только молим, чтоб её страдания скорее кончились, ни о чём больше, — вставил третий.
И, обернувшись к гостю, он отрывисто спросил у него, на что понадобился ему Розум: уж не для того ли, чтоб его утруждать просьбой вмешаться в дело Ветловой?
— Так это вы напрасно затеяли, — продолжал он, — имя её запрещено во дворце произносить. У цесаревны и своей печали достаточно, до сих пор как вспомнит про Шубина, так слезами и зальётся. А уж Ивану Васильевичу и думать нечего кому бы то ни было там на глаза показываться — всё равно до цесаревны его не допустят. Она у нас здесь, слава Богу, хорошо охраняема. Мавра Егоровна с Розумом ни на шаг от неё не отходят, как верные псы, оберегают её от новой скорби.
— Слава Богу, что сверху-то на нас гонение прекратилось, всех ведь нас тогда чуть было не арестовали, когда цесаревна отказалась в Петербурге Бирона принимать...
— Это когда же случилось? — наивно спросил Ермилыч. — У нас в монастыре ничего про это не известно. Знаем мы только, что Лизавета Касимовна ездила в Москву, чтоб попытаться повидать Шубина в тюрьме, а удалось ли ей это, толкуют разное — кто говорит, что она к нему проникла, и будто он умолял цесаревну его спасти...
— Ложь это на него взводят! — не вытерпел, чтоб не вскричать, тот самый юноша, который за несколько минут перед тем особенно ревностно старался оберегать придворные тайны. — Не из таковских Шубин, чтоб ценой её бесчестья жизнь свою
— Всякий русский человек поступил бы точно так же на его месте! Она всей России нужна...
— Нас много, а она после царя Петра одна осталась, одна на всю Россию, и нам надо её как зеницу ока беречь, голубушку нашу...
— Нечего старое поминать, оставим мёртвым хоронить мертвецов — это в Писании сказано, надо о живых заботиться, чтоб их уберечь. Немного их уж осталось у нас. Вы там, в монастырях-то да скитах, ничего не знаете, а мы всё это пережили, на наших глазах хватали, мучили и казнили верных её друзей и при Меншиковых, и при Долгоруковых, а теперь при Бироне... Чуть было до Шереметевых да Шуваловых не добрались, всех собирались истребить! — перебивая друг друга, кричала преданная цесаревне молодёжь.
— Всех хотели убить, чтоб ей не на кого было опереться...
— А народ-то? Забыли про народ, анафемы! Он им про себя ещё напомнит, мы кое-что про народ-то знаем...
— Он нам свой, народ-то православный, мы ведь из него вышли.
— У нас, тронь только её, всё готово в отместку...
— Мы со своими связи-то ещё не порвали, слава Богу!
— Нашу цесаревну не тронь! Каждого, кто бы к ней поганую руку ни протянул, в куски разорвём!
— А правду, что ли, в Москве болтают, будто немцы потому стали посмирнее, что за нашу цесаревну иностранные государи заступились? — заметил Ермилыч.
— Вздор! Русских людей испугалась немчура паршивая, вот и всё. А впрочем, мы всякой помощи рады, откуда бы она ни явилась, милости просим умирать за неё вместе с нами!
Ермилыч улыбнулся. Ему была по сердцу молодецкая отвага ни перед чем не унывающей молодёжи, готовой, не задумываясь, пожертвовать жизнью за представительницу России. С такими можно рассчитывать на успех.
— А я так и совсем не верю желанию немцев помириться с цесаревной, — сказал он. — Если б это было так, зачем же им было лишать её после сердечного друга ещё и любимой женщины? Зачем причинять ей ещё новое огорчение? Нет, братцы, должно быть, не нагнали ещё на них страха русские люди, если они не унимаются!
— Это уж, должно быть, их последняя против неё вылазка...
— С какой же целью? — продолжал настаивать Ермилыч.
— А кто их знает! Хотят, может быть, чтоб она им первая поклонилась...
— Да только этому не бывать, если уж для Шубина она перед ними головы не склонила, то из-за Ветловой и подавно не склонит...
Долго ещё обменивались они соображениями в том же духе, но Ермилыч их больше не слушал. Он узнал то, что ему нужно было узнать, — здесь им помощи ни от кого нельзя ждать: на Лизавету взирают как на последнюю жертву торжествующего врага. Преследование действительно прекратится с её гибелью, по крайней мере на время, а измученным душевно людям и такая временная передышка в страданиях должна казаться очень сладким счастьем.
Ермилыч слишком много сам перенёс мук на своём веку и слишком хорошо знал человеческую природу, чтоб этого не понимать.
В отведённой им для ночлега комнате он нашёл своего спутника лежащим на кровати совсем одетым и с открытыми глазами.
— Ну что, убедились вы, что мы только напрасно сюда приехали? — проговорил он, когда старик к нему пригнулся, чтоб узнать, спит он или нет. — Слишком они здесь все счастливы и слишком недавно вылезли из страха и горя, чтоб рисковать опять попасть в беду. Как им было неприятно моё присутствие! Застенком и палачами веяло вокруг них в воздухе всё время, как я там был! — прибавил он с горестью.