Звезда перед рассветом
Шрифт:
Солнце закатывалось за лесом. Окна заиндевели. Просачивающийся сквозь них свет стал удивительного апельсинового цвета. Сани уже стояли у парадного крыльца. Аккуратно упакованные вещи Адама снесены по ступеням и уложены под полость волчьего меха.
Любовь Николаевна – впервые не в трауре. В белом платье с черным кушаком, в черных лакированных туфлях. Темные кудри, стянутые белой лентой. Тень от ресниц на скулах. Высокая посадка головы, выпрямленная спина танцовщицы, вычурно заломленный локоть. Литография, неподвижность.
Он – тщетно пытается сглотнуть пересохшим горлом.
– Что ж, Адам Михайлович, станем прощаться…
– Сожалею, что не смог толком ничего про Владимира вам посоветовать…
– Пустое! Я сама виновата. Рано взвилась: Владимир еще мал и не отделился душою от стихий, сейчас никто не скажет, как оно дальше обернется. Надежда есть, я сама тому порукой…
– Безусловно, следует надеяться… Благодарю за гостеприимство, Любовь Николаевна, и должен с удовлетворением признать: все слышанные мною восторженные рассказы о сем обиталище достоверны вполне. Ваши Синие Ключи – место поистине удивительной красоты и отрадности…
– Простите меня, Адам.
– За что же?! Я приехал нежданно, взволновал
– Да бросьте деликатничать! – засмеялась Люша, и как всегда от ее смеха у него по спине побежали мурашки. – Мы ж с вами не чужие друг другу. Вспомните Петербургское взморье. Вы и теперь всю дорогу разве что слюни обо мне не пускали. Да я бы, верьте, и сама не прочь, и не по злобе, но вы знать должны: я ребенка жду, и мне потому показалось с вами невместно. Вам также, я думаю…
– Боже мой, Люба! Что вы говорите! – с почти искренним ужасом вскричал Адам. – Мы с вами интеллигентные люди, а вы все сводите…
– Вы. Не я, – улыбнулась Люша. – Я – вроде Владимира, только старше и лучше маскируюсь. К тому же любой интеллигентный человек обычно сложнее, чем думают о нем другие, и значительно проще, чем он сам о себе понимает.
Он чувствовал: больше всего его обезоруживает не ее женская красота, а вот эта внезапная психологическая проницательность, сопровождающаяся безжалостной чеканностью формулировок.
– Я перед вами как будто без штанов стою, – пробормотал Адам.
– Это ничего, иногда и полезно все проветрить, – утвердила Люша, поднялась на цыпочки и поцеловала Адама в щеку.
– Люшика, так вы уже попрощались? – откуда-то из-за громоздкого буфета шагнул Ботя.
«Господи! – встрепенулся Адам. – Мальчишка был здесь с самого начала?! И что же он слышал и понял?!»
– Можно я тогда уже Адама Михайловича попрошу?
– Конечно, Ботя. Мы же с тобой договаривались…
«Договаривались? Выходит, она знала о его присутствии где-то поблизости?! Боже мой!»
– Не тушуйтесь, Адам, – сказала Люша. – Наш Ботька – как прицел у ружья, нацелен только на то, что ему надо. Прочим не интересуется совершенно.
Ботя шаркнул ножкой и протянул Адаму исписанный листок:
– Не станете ли так любезны, Адам Михайлович, вот эту бы лабораторную посуду и прочее к тому сопроводительное мне по крайней надобности из Петербурга прислать? Люшика все оплатить готова, но разбираться что да как ей неспособно. А вы ведь доктор и ученый и все доподлинно знаете… Простите покорно, что затрудняю вас, но более мне и обратиться не к кому…
Адам механически пробежал глазами список. Продуманное оборудование для небольшой естественно-научной лаборатории. Но кто же будет в ней работать? Этот круглоголовый маленький мальчик с грязными ногтями?
– Если вы по правде с доктором Аркашей дружили, так теперь по совести должны Ботьке помочь! – не выдержав молчания Адама, как ярмарочный чертик из коробочки выскочила откуда-то Атя. – Аркадий Андреевич ему завсегда все объяснял и рассказывал и Люшике говорил, чтобы она за опыты Ботьке трепку не давала, потому что у него это – не живодерство, а испытание естества. Так я ему все равно за птичек вихры выдеру, но червяков мне и не жалко совсем, а что ж ему – удавиться что ли, коли он уродился такой и во всем хочет до сути дойти? А вы хоть в память доктора Аркаши над ним сжальтесь, я вас Христом-богом молю…
– Атька, кыш! – хлопнула в ладоши Люша. – Ты не на паперти!
Девочка-чертик моментально спряталась обратно в коробочку.
– Да, конечно, я закажу все это… через клинику даже проще… с доставкой… – пробормотал Адам.
– Вот и спасибо вам, Адам Михайлович. Близнецы!
Девочка присела в книксене. Мальчик щелкнул каблуками. Потом Атя схватила Ботю за руку и буквально потащила за собой.
– Так господа таки едут или остаются? – вслед за стуком подкованных сапог в дверь просунулась седая лохматая голова Фрола. – Лошади уж застоялись.
– Сейчас, сейчас, – отозвалась Люша. – Идем, идем…
«Как будто оправдывается, – подумал Адам. – Перед слугой? Перед лошадью?! И этот мальчик с его опытами… Абсурдное царство девки-Синеглазки от Филиппа Никитина. Все приличия перепутаны. Люба ждет ребенка? От Кантакузина? Но они же сообщаются между собой, как служащие в одном департаменте… Да какое мне, в сущности, дело! Домой, домой! В тишину, ясность и химическую прохладу собственной лаборатории. К молчаливой Соне, к нормальным, обыкновенным детям, с которыми все понятно… Домой, домой, в Петербург!»
– Что ж, едем скорее!
– Конечно, Адам Михайлович, – Люша улыбнулась, качнула головой и медленно сжала кулаки.
Глава 10.
В которой трескаются зеркала, Энни решает открыть салон, а Аморе боится казака Кузьму Крючкова
Аркаша, Аркаша милый!
Печально зимнее небо над Синими Ключами. Печаль в моем мире. Да оно видится законным вполне. Как может быть иначе, если в моем мире нет тебя? Все прочее, хоть это и неправильно по сути, кажется лишь созвучием.
Умер Лев Петрович Осоргин, дядюшка Лео. Мой второй, вместе с тобой, спаситель. Умер, надо сказать, хорошо, благостнее и пожелать нельзя: дома, не мучаясь совсем, сидя в своем удобном кресле, за рабочим столом, склеивая и раскрашивая очередной кукольный домик для Любочки-Аморе, дочери покойной Камиши. Вот для кого настоящая потеря! Ведь Лев Петрович любил Аморе без памяти, поздней, последней (но отнюдь не бессильной стариковской) любовью, которая вся, без остатка и расчетливой экономии, воплощается в страсть отдавания и желание сделать краше и богаче жизнь предмета любви. А если еще учесть, что дядюшка Лео был добр, обеспечен, красив и талантлив…
Юрий Данилович Рождественский, презрев сорок лет своего медицинского стажа и опыта, сформулировал диагноз вполне по-народному: «У Лео было большое сердце, казалось, что на всех хватит, а ему и износу нет. Однако, не так – сердце сносилось…»
Мария Габриэловна держится, как всегда, со спокойным достоинством, за которым бог весть что скрывается, а вот прочее зачарованное итальянское царство… осыпалось, осыпалось как карточный домик, или скорее – как подвески с люстры, с хрустальным, еле слышным звоном…
В день, когда умер дядюшка Лео, треснуло самое большое венецианское зеркало. Вот и не верь после этого в приметы…
И все в доме с его уходом как-то потускнело: глуше голоса роялей, невидимая пыль осела на бархате штор, тусклее вид за окном, пожелтел фикус в гостиной… Я бы подумала, что мне мерещится, но ведь не только мне, всем прочим (каждый сообщил мне по секрету) тоже… Теперь уже можно сказать: вся зачарованная сказка Осоргиных-Гвиечелли, посыпанная золотой пыльцой и украшенная музыкой сфер, держалась на узких плечах чахоточной Камиши и широких костлявых плечах дядюшки Лео. Все прочие – художники, поэты, архитекторы, музыканты – росли из них и вокруг них: любя, пользуясь, оберегая, греясь у их огня, подражая и споря…
Катарина Гвиечелли (почти пятидесятилетняя тетушка Камиллы – старая дева) говорила мне, что призраки обоих умерших по вечерам являются ей в зеркалах и ободряюще улыбаются – дескать, на том свете у них все хорошо… И на том спасибо.
Я подумала сейчас: как мы неблагодарны к мирозданию и всегда желаем большего. Вот вроде бы – какая замечательная, быстрая и спокойная смерть досталась дядюшке Лео, я бы и сама хотела такую. Да куда мне, он же был почти святой по любому счету, хоть по религии считай, хоть без нее. И порадоваться бы за него! Но ведь я все равно недовольна и червячок грызет: ну отчего он прежде не поболел, не полежал в кровати денька три-четыре, чтоб все (да какие к чертям собачьим «все» – я, я, я!) успели приехать, взглянуть, проститься, получить последние наставления, сказать, как мы (я, я, я!) его любим, ценим, благодарим, жалеем, обожаем… А теперь уже никогда… Никогда.
Не откладывать слов любви.
Энни Таккер, самая сильная, взрослая и энергичная из оставшихся, все же не потянула все сразу. Забрала свое и сбежала с накренившегося корабля. Я ее не виню. Каждому ноша по возможностям – кажется, так сказано в Библии, а может быть и где-то еще, но в любом случае – умный человек сказал.
Объяснили производственной необходимостью. У Майкла поставки для армии. Нельзя упускать прибыль. Фабрика работает день и ночь. Он должен присутствовать, но и с семьей не может быть врозь.
Наняли (или купили – не знаю) дом с садом рядом с Майкловой фабрикой и переехали туда своей семьей. Энни там быстренько все перестроила, переделала, переклеила, перевесила. Получилось странно – красиво, но вместе с тем как-то сиротливо-тревожно: прямые силуэты, угловатые цветные тени, острые лучи ламп, словно попытка догнать что-то категорически отсутствующее.
Она любила и уважала отца, а он, в свою очередь, очень высоко ценил свою старшую дочь. Такие раны не скоро зарастают.
Вместе с матерью Энни съездила в Петербург, к Луизе. Нашли ее язвительно-отрешенной и вроде бы даже смертью Льва Петровича не слишком затронутой. Впрочем, с родственницами она не особо и разговаривала, а когда они посетовали на печаль, снедающую их в связи с невосполнимой утратой, немедленно предложила показать им для развлечения пару фокусов ее собственного изготовления.
Мария Габриэловна вернулась из Петербурга совершенно растерянной. Зато Энни, хоть и расстроилась, конечно, из-за сестры, не упустила при том случая познакомиться со столичной культурной жизнью. Подробности мне не очень известны, однако, вернувшись, она на самом высоком возможном для нее градусе эмоций рассказывала и о театрах, и о поэтических вечерах, и даже о каких-то диспутах… Энни и диспут – право, эти две вещи как-то не слишком совмещаются у меня в голове…
Кроме того, Энни определенно заявила, что в столице кипит жизнь, а в Москве все свежее давно прокисло, и все только пьют, едят и зарабатывают деньги на смертельной ниве, норовя при том обмануть друг друга или государство. Интересно, как она относится к тому, что ее собственный муж тоже уже собрал с этой «смертельной нивы» (откуда она ее выкопала?) неплохую жатву? Наизусть читала стихи Блока о войне. На мой взгляд, Анна Львовна несколько со всем этим запоздала (я только вот сейчас задумалась: а сколько, собственно, Энни лет?).
Вообще нельзя не заметить, что после смерти отца и поездки в Петербург Энни как-то враз изменилась. Заставила Майкла продать экипаж, который достался ей по наследству от Льва Петровича, и купить автомобиль. Научилась его водить и теперь ездит на нем по дороге вокруг фабрики.
А еще Энни твердо вознамерилась создать у себя в доме салон и назвать его «Домашняя кошка» (в Петербурге есть «Бродячая собака», возможно, Энни там побывала?). Дома ее никогда нет. Майкл жаловался мне, что, несмотря на специально задуманный переезд, он и дети почти не видят жену и мать, а Роза и Риччи к тому же отчаянно скучают по умершему дедушке и прочим многочисленным, вполне живым, но отринутым от них нынче родственникам. Энни же ездит по магазинам и, видимо, подбирает цвета драпировок и мебель для салона. А еще встречается с художниками, носит платья, похожие на раскрашенные водосточные трубы, и курит папиросы.
Я не знаю, как к этому относиться, поэтому не отношусь никак, но мы с Александром уже приглашены на открытие «Домашней кошки», которое состоится весной. Не уверена, что я смогу пойти, но в сложившихся обстоятельствах Энни, кажется, больше интересует Александр. Возможно, она надеется, что он приведет своего кузена Лиховцева, который был когда-то в нее романтически влюблен. Но я знаю прекрасно, что эти ее надежды напрасны. Во-первых, Максимилиан и Алекс давно не общаются между собой, а во-вторых Лиховцев в феврале заканчивает ускоренный курс обучения в Алексеевском училище и собирается немедленно по получении чина прапорщика отправиться на фронт. Странное сочетание: Максимилиан-Арайя и война…
Мы не видимся с ним, но он иногда из училища пишет мне письма.
А я пишу тебе.
Ты не ревнуешь к нему? Мне было бы приятно, если бы ревновал, но боюсь, что ты и живой не доставил бы мне такого удовольствия.
Что ж, теперь уже оба моих спасителя ушли за Край, отдав мне лучшее в себе и оставив меня здесь… Для чего?.. Пустой вопрос! Не волнуйся за нас, Аркашенька, это была лишь мгновенная слабость, я все понимаю и исполню, как должно…»