Звезда перед рассветом
Шрифт:
– Спасибо. Я вижу, что вы даже сейчас стараетесь быть добрым. Для врача это очень человечно. Для революционера – непростительно и опрометчиво. Вы можете написать за меня письмо?
– Да, если это займет не больше десяти минут. Потом я должен буду вернуться в операционную. У меня как раз есть лист бумаги…
– Благодарю вас. На вас всегда можно было положиться. В отличие от меня… Пишите: «Драгоценная Раиса Прокопьевна! Пишет вам по поручению Луки Евгеньевича Камарича…»
«Я – врач санитарного поезда номер четыре Аркадий Андреевич Арабажин. Я – боевик Январев, член социал-демократической партии с 1904 года.
Вкус
– Ах, пане доктор! Вы очнулись? Слышите меня теперь?
Глава 15.
В которой Сережа Бартенев сообщает матери потрясающую новость, а Егор Головлев рассказывает Люше Осоргиной историю своей жизни.
От этого визита за версту несло странностью.
Раннее утро (Люша доподлинно знала, что Катиш редко просыпается прежде полудня – привычка еще артистических времен).
Темные круги вокруг всегда спокойных глаз Катиш. В самих глазах – какое-то тоскливое беспокойство. Ее никому не известный спутник – высокий, немолодой, нескладный, носатый, с большой головой и огненно рыжими волосами. Одет вроде бы прилично, но так, что Люше отчего-то вспоминаются спившиеся литераторы и актеры с Хитровки. В его ореховых глазах – то же выражение, что и у Катиш.
– Ивану Карповичу хуже? – сразу спросила Люша.
– Нет, слава богу, все в порядке, как вообще быть может, – ответила Катиш и представила своего спутника. – Егор Соломонович Головлев, старый знакомый… Любовь Николаевна Кантакузина…
«Отчество, должно быть, подлинное, а имя и фамилия – псевдоним. Или кличка,» – подумала Люша.
– Мы по пути заехали… Я Варечку поглядеть хотела…
– Да ради бога. Но только что ж на нее глядеть? – пожала плечами Люша. – Когда не спит – хнычет, ест или пузыри пускает. Интерес великий.
– Ты не понимаешь, – закатила глаза Катиш.
– Где уж мне, – ответила Люша.
Егор Соломонович молчал, похожий на пугало на оглобле.
– Пожалуйте чай пить…
Лукерья уже приготовила глазурованные горшки с тремя видами каши – пшенная с курагой, ячневая с травами и рисовая с изюмом – и теперь раскладывала по мисочкам повидло, варенье и свежевзбитые сливки. Сама Лукерья редко покидала кухню, но разведка у нее была поставлена прекрасно – касательно гостей она каким-то образом всегда все знала наперед, лишь только они миновали вазы на въезде в усадьбу. Садовник Филимон говорил, что если бы Лукерью обучить немецкому языку и заслать на кухню к кайзеру Вильгельму, так все германские планы были бы у нас как на ладони.
– Нешто Вилхельм этот не человек? – невозмутимо отзывалась Лукерья на инсинуации садовника. – Пришлось бы, и его накормила.
Национальных, сословных и религиозных различий кухарка не признавала категорически и делила всех людей на разряды исключительно по размеру их аппетита. В Синих Ключах на первом месте неколебимо стояла худышка Атя, которая в любое время дня и ночи, похваливая, могла съесть тарелку-другую какого-нибудь блюда Лукерьиного приготовления.
Гости ели плохо: едва поковырялись ложечкой в каше и отщипнули по кусочку от теплой булочки с рассыпчатым домашним сыром. Тянули и тянули крепкий чай – Катиш, прихлебывая, с блюдечка, Егор Соломонович – из чашки с синими васильками, с сахаром вприкуску.
Потом посмотрели на спящую со сжатыми кулачками Варечку. Катиш явно хотела всплакнуть от умиления, но сдержала себя.
Молча перешли в гостиную с Синей Птицей.
«Фокус, что ли, им показать? – подумала Люша. –
– Я хочу рассказать вам свою жизнь, – сказал Егор Соломонович, глядя в пол и обводя ботинком рисунок паркета.
«Оп-ля!» – подумала Люша и сказала вслух:
– Что ж, извольте!
Головлев, все также глядя себе под ноги, стал говорить короткими, но правильно согласующимися между собой и выдающими давно пишущего человека, фразами.
– Родился в местечке. Отказался от всех традиций. Тогда это было целое движение, что-то вроде запоздавшего на еврейской улице вольтерьянства. Работал в шахте. Оборотная сторона нашей местечковой медали: не получилось быть выше высокого, хотел стать ниже низкого. К тому времени уже был членом партии. Но в шахте революционеров, ходоков «в народ» никто не искал и никто за мной не следил. Оттуда и имя – Егор Головлев – товарищи говорили, что моя голова как фонарь видна. Под этим псевдонимом писал в газету репортажи о шахтерской жизни. Главный редактор заметил меня, вызвал к себе, дал рекомендательное письмо к Глебу Успенскому, в Петербург. Год решался, копил деньги, два раза приезжал на станцию и уезжал обратно. «Тварь дрожащая или право имею?» Потом все-таки уволился с шахты, приехал в Петербург, сразу попал на какое-то литературное сборище столичного народничества. Успенский был, но сразу ушел по делу. Я не успел дать ему письма, сидел, слушал. Потом все стали одеваться и – по домам. Я – ушел со всеми. Но – куда? Знакомых, родных нет, в гостиницу еврею без «правожительства» нельзя. Ходил по улицам час, другой, третий, пятый… Вдруг вижу – идет человек, окликает меня. Оказалось – Успенский, возвращается из гостей. «Что это вы тут делаете?» – «Гуляю» – «Пойдемте» Напоил чаем, уложил на своей кровати, сам сел в ногах: рассказывайте! Я рассказывал-рассказывал и – уснул. Просыпаюсь, он так же сгорбившись сидит у меня в ногах, а по щеке скатывается слеза… одна… другая… В нем была бездна очарования. Я с другими молодыми готов был ему служить (нас называли «Глеб-гвардейцами»), но он не принимал службы, брал бережно в ладони и возвращал каждого ему самому – очищенным и улучшенным. С его подачи писал в журналах. Он говорил: уезжайте за границу, вы талантливы, но вам надо изжить из себя еврейство, жестокость и обиду. Не послушался. Зря. Потом – партийная работа, арест, баррикады в Москве, снова арест… В 1907 году меня приговорили к повешению. В последнюю ночь товарищи организовали побег, помогли мне перебраться во Францию. Жил там, потом в Швейцарии. С началом войны вернулся в Россию. Теперь все решится здесь.
Люша смотрела с недоумением.
Катиш молчала.
– Спасибо, очень занимательно, – вежливо сказала наконец Люша. – Желаю вам исполнения ваших идеологических чаяний. Я была знакома с одним эсером. Его звали Лука Евгеньевич Камарич. Недавно я случайно узнала, что он погиб на фронте.
Егор Соломонович мучительно вздрогнул длинным телом, как лошадь, которую кусают оводы.
– Лука был моим другом, – тихо сказал он. – Это тяжелая тема.
– Почему? Я помню его легким и остроумным.
– Он таким и был. Позвольте откланяться?
– Да, разумеется. Было очень приятно.
Над головой – переплетенные ветви в инее. Царственная тишина, нарушаемая иногда едва слышным хрустальным перезвоном – где-то в ключе бьются друг об друга крошечные тонкие льдинки. На дне кружки, что стоит на почерневшей скамье, ледяная корка, но вкус воды уже кисловатый, весенний, и ветер на краю обрыва вздыхает со сдержанным ожиданием.
– Девка Синеглазка, что это было? – спрашивает Люша и выпивает три глотка обжигающе вкусной воды.