Звезда перед рассветом
Шрифт:
– И что же мне теперь делать, если я хочу принять ванну?
– Джулиус, ну что вы как маленький! – осторожно пошевеливая пальцами голых ног, сказал князь Бартенев, лежащий поперек широченной кровати и одетый в простую ночную рубашку Нади. – Положите его пока в биде и откройте воду, а потом проедемся по набережной, найдем полынью и выпустим бедолагу в Неву…
– Ах, Сережа, я понимаю, что ваша любовь к животным в общем-то должна считаться достоинством, но если бы вы знали, как она мне осточертела еще до заключения нашего брака! – вздохнула Юлия.
Молодой
– Юлия?!! Что вы здесь делаете?!!
Рудольф приподнялся на руках, по-кошачьи выгнув спину, обозрел всю сцену целиком и тут же принялся хохотать, катаясь по ковру, суча ногами и прижимая к животу кивер.
– Н-не зря! Н-не з-зря тебе каз-залось! – выдавил он из себя между приступами хохота. – Это н-не просто п-похожа… это… это она и есть!
– Что я здесь делаю? – невозмутимо переспросила Юлия. – Да, собственно, то же, что и вы – прихожу в себя после веселого богемного карнавала. Кстати, этот номер – наш с Надей и чем скорее вы из него уберетесь, тем лучше… Надя, ты можешь взять эту рыбину в руки? Я бы хотела все-таки ванну… Хотя нет, нет, подожди, пусть они сами – вдруг она тебя укусит?.. Сережа, долго мне еще ждать?
– Сейчас я все сделаю, – Руди вскочил с ковра и, всего два раза упав, натянул штаны. Потом сходил в ванную комнату, пустил воду и пересадил сома обратно в латунное ведро с клеймом ресторана.
Вернулся и опустился на одно колено перед Юлией.
– Джулиус! – торжественно сказал он. – Ваша ванна готова. И знайте: в эту ночь мое мнение о Юлии Борисовне Бартеневой поменялось решительно и бесповоротно. Я ничего не помню, но это было божественно.
– Аминь, – усмехнулась Юлия и поплотнее запахнула у горла парчовый, расшитый розами и украшенный собольей оторочкой халат.
Надя надела очки, сунула кулачки в карманы короткого фланелевого халатика и со сложным выражением на круглом лице смотрела на ковер. Точнее, на одно его место. Князь Сережа проследил ее взгляд, посмотрел туда же, со свистом втянул воздух сквозь стиснутые зубы и землисто побледнел.
Глава 14.
В которой «пан доктор» вспоминает свое прошлое
Крепкий, пахучий, густой, плавящийся на губах бульон. Вкус – первое вернувшееся впечатление, он был еще до всего, на уровне инфузории или иного простейшего организма. Вот инфузория плавает в насыщенной органическими остатками луже, обволакивает их своей цитоплазмой, шевелит ресничками (обучаясь в университете, он не раз видел это под микроскопом), и ей – вкусно, вкусно, вкусно…
Откуда-то сбоку зазвучала человеческая речь. Разговаривали трое или четверо. Отдельные слова были как будто знакомы, но общий смысл высказываний ускользал совершенно.
Тут же вспомнилось, как в детском дневнике Люша описывала свои, по очереди просыпающиеся чувства. Кажется, там было так: запах, зрение, и только потом слух. Про вкус не упоминалось, но человеческая речь ей вначале казалась именно звучащей впустую, лишенной смысла.
Что же с ним произошло?
Он внезапно вернулся в детство?
Нет, детство было давно. Он это отчетливо знает и помнит. Оно не ушло совсем, как не уходит ничто из когда-то пережитого нами, но скрылось за занавеской из елочной мишуры, спряталось за огромными, до неба, деревьями, растаяло вместе с маминым смехом и ее гладкими, пахнущими розовым маслом волосами, которые падали ему на лицо, когда она целовала его на ночь.
А что было недавно?
При приближении к передовой над поездом поднимали два больших флага с красным крестом.
Полевой санитарный поезд – теплушки, четыре классных вагона, один – операционная. До койки доходил уже с закрытыми глазами, чтобы еще чуть-чуть поспать на ходу. В глазах – постоянная резь, словно время от времени под веки подсыпают песок. Раздевался и ложился на ощупь. Чаще всего раздеваться было лень. Как-то четыре дня не снимал сапоги. Ноги отекли и не вылезали. Старший врач Ильинский лично заставил его разрезать голенища, лежать час с задранными на дощатую стенку ногами, а потом выдал новую пару сапог.
«Я – медик. Когда-то врач общей практики, а после, уже на войне – на все руки».
Стены в операционной постоянно протирали скипидаром, полы мыли карболкой. Но поверх всего в ней постоянно стоял душный, теплый, костно-мясной запах, как будто хозяйка приготовляется варить бульон. Санитары из недоучившихся студентов падали в обмороки, а его даже не тошнило – в нем просто просыпался волк или пес, и хотелось сладко и отчаянно выть на крупную, празднично плывущую в осенних небесах луну, которую он видел иногда, выходя покурить на площадку вагона.
Раненных привозили на фурманках и санитарных двуколках с красным крестом на зеленых брезентовых полотнищах.
Слух становился избирательным после первого же рейса на позиции. Крики, канонада, разрывы желтоватых облаков шрапнели – все это воспринималось как сопроводительные шумы в театре. Основное действие – операционная, освещенная яркими электрическими лампами (в вагоне был свой генератор). Только команды хирурга, если он ассистировал, или вопросы и ответы коллеги, если ассистировали ему самому. Санитары и сестры милосердия учились понимать все без слов.
Отупев от усталости и отключив ненужную сенсорику, он долго не мог понять, почему на станциях рядом с поездом бледнеют мужчины и крестятся и плачут женщины. Они заведомо не могли видеть ничего из происходящего внутри, так как окна вагонов до середины закрашены белой краской. Строгая сестра из монашек по имени Анна заставила его прислушаться, и, стоя на загаженных запасных путях, он вдруг понял: весь вагон с ранеными совокупно и жалобно стонал – непрерывно, на одной, довольно высокой ноте. Это открытие совсем не затронуло его чувств на уровне сознания, но как-то странно отреагировала вегетативная нервная система – ощутимо зашевелились все волосы на теле.