Звездочеты
Шрифт:
— Федот! — крикнул Семен, сложив ладони рупором.
Эхо прокатилось по лесу и, словно наткнувшись на непроходимые шеренги стволов деревьев, вернулось назад. На зов никто не откликнулся.
— Видать, в село ушел, — сказал Семен. — Одинокому, ему теперь здесь тяжко.
Они уже завернули было коней, чтобы возвращаться на заставу, но вдруг неведомо из-за какого пня суетливо вынырнул странный человек. Вид у него был такой, будто он впервые в жизни повстречал людей и никак не может уразуметь, что это за диковинные существа. Босой,
— Здравствуй, Федот! — приветливо обратился к «ему Семен.
— Леньку похоронил, — не отвечая на приветствие, сказал Федот, и глаза его вспыхнули диковатыми огоньками. — Закопал, а он выскочил!..
И Федот вдруг захохотал — яростно, неудержимо-весело, так что конь Семена в испуге отпрянул в сторону.
— Закопал, а он выскочил! — одно и то же повторял Федот в перерывах между приступами истеричного, страшного хохота.
Прямо над их головами полыхнула молния, и грохот грома прокатился над лесом, пригибая очумевшие от внезапной грозы деревья.
— Надо ехать, — сказал Семен. — Будет ливень. До свидания, Федот.
— Федот, да не тот, — будто приходя в сознание, ответил он. — Леньку мне верни, Леньку! — И он, безнадежно махнув костлявой рукой, побрел к сторожке.
Легостаев долго не мог прийти в себя, его трясло как в лихорадке.
Он никогда еще не видел вот так близко, перед собой, обезумевших людей. Точнее, видел обезумевших, но не от горя, а от страха. Таких видел, пусть и редко, в бою. И хотя безумие, от каких бы причин оно ни происходило, все равно оставалось безумием, все же (он был убежден в этом) безумие, проистекавшее от горя, было самым страшным.
Всю дорогу Легостаев молчал, будто онемел, и не обращал никакого внимания на начавшийся дождь. Он представил себя на месте лесника, а Семена на месте Леньки — и даже мысль об этом была невыносимо мучительной.
Им удалось добраться до заставы как раз в тот момент, когда по ней стеганули тугие потоки ливня. Спешившись, они вбежали в дом.
Легостаев грузно опустился на табуретку и долго молчал. Вода струйками стекала с одежды на пол.
— А ведь войны еще нет, — словно размышляя сам с собой, повторил слова Семена Легостаев.
К вечеру дождь перестал, небо очистилось, и Легостаев принялся собираться в дорогу.
— «Эмка» из отряда дойдет только до поселка, — сказал Семен. — Я тебя провожу.
В село они отправились пешком. Шли молча, и каждый надеялся, что самое главное еще успеет высказать там, в момент прощания.
— Скажи, отец, — неожиданно нарушил молчание Семен, — скажи, у тебя бывает такое чувство: вот ты идешь, идешь, и солнце над тобой, и звезды, и дышать радостно оттого, что ты человек и что живешь. И вдруг чувствуешь: еще шаг — и все исчезает. Еще шаг, понимаешь, один шаг, а там — пропасть, и там ни солнца, ни звезд, а воздуха, может, на глоток, не больше И ты знаешь, что эту пропасть тебе не обойти, не перепрыгнуть, что ждет она тебя не дождется… Ты никогда не испытывал такого?
Легостаев слушал Семена, не прерывая, и, когда тот умолк, остановился. Остановился и Семен. Легостаев рывком обнял его и, как бывало в детстве, прижал ладонями его голову к своей груди.
— Сынка… Сынка ты мой единственный… — только и смог произнести Легостаев.
Они постояли так на дороге, под высоким вечерним небом, освободившимся от туч, и снова пошли вперед, стараясь идти рядом — плечо к плечу. Так они и простились — еще до того, как расстались, как с треском захлопнулась за Легостаевым дверца старенькой «эмки».
Перед тем как ехать на станцию, Легостаев побывал в отряде. Орленко сказал ему, что все офицеры выехали на заставы в связи с осложнившейся обстановкой и что, собственно, выступать не перед кем.
— Может, задержитесь денька на три? — попробовал уговорить его Орленко.
Легостаев сказал в ответ, что остаться не сможет, билеты на ночной поезд в кармане и что, по всему видать, не за горами горячие схватки, по всей вероятности, жарче, чем в Испании.
— За сына не беспокойтесь, — сказал на прощание Орленко. — Мировой парень, надежный.
— Спасибо, — сказал Легостаев.
Обратный путь до Москвы показался Легостаеву вечностью. И когда ранним солнечным утром поезд плавно подошел к перрону Белорусского вокзала, он облегченно вздохнул.
«Куда же теперь? — растерянно подумал он, сразу же поняв, насколько обманчиво это облегчение. — Домой — там хоть в петлю. К братьям художникам? А кому нужен мрачный, нагоняющий тоску неудачник? А что, если махнуть на Казанский, и — прямехонько в Тюмень, к Ирине? — Легостаев усмехнулся: — Ну и авантюрист же ты, братец, чистейшей воды авантюрист…»
Так и не решив, куда ему ехать, Легостаев вышел на привокзальную площадь. Неподалеку от остановки такси к нему подошли два человека в темных плащах. Один из них негромко спросил:
— Афанасий Клементьевич? Легостаев? Прошу в машину, поедете с нами.
— В чем дело? — удивился Легостаев. — Я вас не знаю.
— Зато мы вас знаем, — вежливо и спокойно сказал человек в плаще и показал Легостаеву удостоверение сотрудника НКВД.
— Ну что ж, — пожал плечами Легостаев и сел в черную «эмку», застывшую у тротуара.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В начале июня Ярославе переслали роскошно изданную книгу Двингера «И бог молчит?.. Отчет и призыв». В свое время она уже читала ее. Герой романа, молодой немец, сын крупного фабриканта, разуверившись в Гитлере, решил уехать в Советский Союз. Однако вскоре он приходит к выводу, что совершил ошибку, и возвращается с повинной на родину. Обращаясь на границе к германскому пограничнику, он произносит покаянные слова: «Арестуйте и накажите меня — я был коммунистом!».