Звездочеты
Шрифт:
Таблетка вмиг растворилась даже под сухим языком, голову обдало жаркой волной, и сердцу стало полегче. Макухин жадно хватанул ртом воздух и облегченно подумал: «Кажется, пронесло». И тут же, едва взгляд его снова упал на газету с сообщением о Киме, одернул себя: «Впрочем, на этот раз было бы лучше, если бы не пронесло. Лучше и легче!»
Мысль о том, что сообщение может быть ложным, сейчас была единственной нравственной опорой Макухина, и все же полностью она не спасала. «Ты можешь только предполагать, что это ложь, только предполагать, — говорил сам с собой Макухин. — И все же грош тебе цена, что в первый же момент ты так
Макухин, уйдя в горькие раздумья, не заметил, как уже дважды приоткрывалась дверь его кабинета и худенькая, всегда застенчивая и чем-то смущенная секретарша Фаина заглядывала к нему. Наверное, она говорила ему что-то, но Макухин не слышал ее голоса и не видел лица, выражавшего крайнее нетерпение. И лишь в третий раз, когда Фаина, нарушив ею же установленные порядки, решительно вошла в кабинет и, вплотную приблизившись к его столу (она делала это лишь в тех случаях, когда приносила почту или давала на подпись срочные бумаги), громко назвала его по имени и отчеству, Макухин очнулся и оторопело, будто на совершенно незнакомую женщину, посмотрел на нее.
— Федор Архипович, — вновь повторила Фаина, исполненная решимости, — Федор Архипович, он больше не может ждать. Простите меня, но он больше ни минуты не может ждать. Понимаете, у него самолет, единственная возможность улететь сегодня, а если он опоздает, придется тащиться поездом, и не известно…
— Кто — он? — с трудом выдохнул этот немудреный вопрос Макухин. — О ком ты говоришь, Фаина?
— Да Петя же, Петя Клименко, вы же знаете, — речитативом проговорила Фаина. — У него же командировка, западное направление. По вашему заданию, едет на фронт…
— На фронт? — удивленно переспросил Макухин.
— На фронт, — как можно убедительнее повторила Фаина.
«Бедный ты, бедный, — мысленно пожалела она Макухина. — Совсем заработался, лицо осунулось, под глазами — черная ночь…» Она вдруг заметила на настольном стекле, рядом с развернутой газетой, тоненькую пробирку с нитроглицерином.
— Вам плохо, Федор Архипович? Сердце?
— Нет-нет. — Макухин стыдливо, как уличенный в чем-то нехорошем школьник, смахнул ладонью пробирку в ящик стола. — А Клименко… Где он?
— Здесь, в приемной, — заторопилась Фаина. — А то, не дай бог, вас вызовут наверх, и он опоздает.
— Зови, — приходя в себя, глуховато сказал Макухин.
Фаина вылетела из кабинета стремительно, как студентка, сдавшая экзамен. В проеме не закрытой ею двери тотчас же показался Петр Клименко.
Сперва Макухин вовсе и не узнал его. Он привык к Клименко — стройному, даже хрупкому и угловатому юноше в тенниске, с мальчишеской, насквозь ясной улыбкой, которая словно бы и не сходила с его лица, а как отпечаталась при рождении, так и осталась на нем. Сейчас же в кабинет вошел взрослый, подтянутый мужчина в полевой форме. Новенькая гимнастерка была накрепко перетянута ремнем, через одно плечо была надета лямка такого же новенького противогаза, через другое свешивалась туго набитая полевая сумка. И главным, что совершенно изменило привычный облик Пети, была каска — тоже новенькая, зеленая, еще пахнущая краской.
Петр сделал два шага к столу редактора и по-военному щелкнул каблуками новеньких, отмечающих каждое движение отчетливым поскрипыванием яловых сапог.
— Товарищ редактор, Петр Клименко…
Макухин покачнулся, зажмурил глаза и снова открыл их: в этот миг ему показалось, что перед ним стоит не суматошный, вечно обуреваемый новыми идеями и вечно опаздывающий со сдачей материалов в набор Петя Клименко, а его, Макухина, сын, которого вот так же пришлось бы провожать на фронт, и в душе радовался, что Петр подошел к нему почти вплотную и что ему, Макухину, теперь не надо опасаться, что он не сможет сделать нескольких шагов к двери, чтобы приблизиться к Клименко. Петр сразу же заметил и понял отеческий взгляд редактора.
С усилием оторвав пальцы от стола, Макухин вдруг размашисто обнял Петра и так крепко стиснул его, что у того перехватило дыхание.
— Ну, в добрый час, — тихо, точно боясь, что его подслушают и будут посмеиваться над ним, проговорил Макухин, все еще не отпуская Петра, так как не хотели, чтобы тот увидел его повлажневшие страдальческие глаза. Слезы высыхали медленно, и потому Петр, не ожидавший такого порыва от всегда серьезного, даже хмурого редактора, тоже обнял его вздрагивавшие плечи и приник плечом к его небритой щеке.
Властно и нетерпеливо зазвонил телефон, но Макухин не обратил на это никакого внимания. Наконец он отпустил Петра и с опущенной головой, надеясь скрыть слезы, сгорбившись, отошел к окну. Теперь Петр видел только его спину и островерхую крышу соседнего дома за широким окном.
— Товарищ редактор, Петр Клименко, командированный на Западный фронт, прибыл на инструктаж…
Макухин продолжал стоять у окна. Петр нерешительно переминался с ноги на ногу, вскидывал к глазам руку с часами, надеясь, что редактор поскорее отпустит его.
— Инструктаж… — будто самому себе, вдруг сказал Макухин. — Не я инструктор, война — инструктор. — Он помолчал и, круто повернувшись к Петру, резко и отчетливо добавил: — И экзаменатор!
Опустившись в кресло, он напомнил Петру, что, собственно, цель командировки предельно ясна, разговор о задании у них уже состоялся два дня назад и разжевывать все это снова — значит бесполезно тратить ценное время.
— Главное — конечный результат, — уже строго и наставительно добавил Макухин. — Журналист — он везде журналист; война, ураган, конец света — все едино.
Макухин привстал, крепко пожал руку Петру. Тот козырнул, по-военному повернулся кругом и исчез за дверью.
«Вот и проводил… — тоскливо подумал Макухин. У него сейчас было такое состояние, какое бывает у человека, который остается в полном одиночестве. — Вот и проводил…»
Вновь тревожные, горькие раздумья вселились в него, не давая успокоиться и смириться с тем, что произошло. Как рассказать о случившемся жене, Ольге Афанасьевне? И рассказывать ли вообще? Можно смолчать, но разве хватит у него сил одному вынести на своих плечах такую адскую ношу? А рассказать — значит ударить ее в самое сердце, ведь она мать. Как поступить, чтобы пощадить ее, в чем мудрость? Может, в данном случае именно в молчании, в том, чтобы держать ее в неведении до самой последней возможности? Или осторожно подготовить и все же сказать, оставляя хоть проблеск надежды? Или, если она все же догадается, обмануть, спасти ложью? Бывает же ложь во спасение…