Звезды и немного нервно
Шрифт:
Характерен здесь элемент садистической сознательности. Еще ладно бы, ну заговорился, кто считает, что за занудство. Но нет, он в точности знает, что делает, и наслаждается этим.
Его подразумеваемый message состоит, как у толкающего пятичасовые речуги Фиделя Кастро, в том, что мы хотим, чтобы он продолжал, — рассказывай еще, тебя нам вечно мало… Ему, конечно, известна знаменитая формула, что способность долго не кончать — талант, нужный любовнику, но не оратору. Однако к себе он ее не относит. Другим хватит отведенного времени, но его — заслушаешься. Он любим, его чем больше, тем лучше. Логика, в общем, несложная: понасилую — стерпится — слюбится.
Он не уникален, разве что чересчур нагляден. Более утонченный
18
Любопытна позиция, которую в связи с моими попытками критического анализа этого величия занял У. Подчеркнув, что он ценит мои работы, он оговорился, что, не вникая в суть дела, берет сторону И., ибо считает его великим ученым и деятелем культуры. Я поблагодарил У. за хорошее отношение и прямоту, присоединился к его оценке И. и признал право каждого на свое мнение. Мне, однако, уже и тогда показалось сомнительным представление о правосудии как чисто силовой, — так сказать, научно-весовой, — тяжбе между сторонами, в которой, по российскому обычаю, у сильного всегда бессильный виноват. А позднейшие размышления о понятиях законности, прав человека и властной подоплеки любого дискурса прояснили для меня суть той первой, интуитивной реакции. Эти свои соображения я в дальнейшем опубликовал и при случае спросил У., правильно ли изложена его позиция. — Совершенно правильно, — сказал он, — правильно и тем более оскорбительно.
Другой мастер изнасилования в перчатках, по-прежнему и принципиально российский и к тому же активный демократ, еще более корректен: он выходит на трибуну со складным будильничком. Но это уже мало кого обманывает.
— Ну все, — прошептал мне в ухо на международном симпозиуме коллега-слушатель, — М. вышел с часами, это надолго.
Особый садистский шик выступлениям М. придает частое употребление по ходу доклада слова «регламент». Услышав его, истомившаяся аудитория вздрагивает в надежде, что избавление близко, но вскоре убеждается, что в идиолекте докладчика «регламент» является специальным термином — обозначением «режима в литературе», разумеется, репрессивного, сталинского.
Однажды мне пришлось прослушать его полуторачасовой заключительный доклад на конференции, где он был главным организатором и хозяином (а его жена — председателем данного заседания), — при регламенте 30 минут. Когда выступление перевалило за часовую отметку, я почувствовал, что начинаю корчиться на стуле и вот-вот не выдержу — заору «Регламент!» или чего похлеще. Я уже открыл было рот, когда услышал свое имя: докладчик заговорил о моих сочинениях. Теперь перебить его я уже не мог.
В кулуарах я все-таки прошелся на эту тему.
— Да-да, — сказал М. — Я рассчитал, когда ты можешь не вытерпеть…
В основе такого поведения «лучших людей» лежит, конечно, глубинное неприятие буржуазных ценностей — деления всего вообще и времени в частности на твое и мое. На Западе тебя уважают и ты себя уважаешь тем больше, чем большее уважение ты проявляешь к правам, территории и собственности другого. Но в России, с ее романтико-ницшеанским культом беспредела, по-прежнему престижно пренебрежение к стеснительным и скучным нормам. Научное заседание
Завтхха в шьесть!
Он между нами жил… То есть, в сущности, жил за границей (родился он в Румынии, учился во Франции), хотя мы этого не понимали, настолько он был на месте. Он понимал — и нас от эмиграции отговаривал. Все же, в конце концов, он и сам эмигрировал еще раз, хотя куда, знал уже нетвердо; иногда ему казалось, что он в Бостоне, но как-то тоже и в Париже. (У Гоголя: «Я советую всем нарочно написать на бумаге Испания, то и выйдет Китай».) Поэтому, когда он писал о теории перевода и интерференции, он владел материалом изнутри.
У него был акцент, которым окрашены многие из его запомнившихся фраз.
— Завтхха в шьесть! — Это он (всего лишь 48-летний, поверить трудно!) назначает мне встречу, чтобы взять меня, только что окончившего филфак МГУ с выговором в личном деле, на работу в Лабораторию.
— Йита, соедините меня с… этой… (имена и фамилии он забывал)… с этой ду’ой !!! — Рита, ориентируясь на интонацию, набирает нужный номер.
— Читал, — (с легким намеком на «цитал»), — статью К… Вот он как бы угова’ивает даму, ласкает, готовит, подогйевает, а в самый последний момент: схъ! — и в сто’ону… — Тыльной стороной ладони В. Ю. описывает дугу вбок. (Его «ср.», то есть модное гуманитарное «сравни», транскрибирую, как могу.)
На шутки в свой адрес реагировал безупречно. В 1963 году мы со Щегловым, его молодые подчиненные, не спросив, вставили в программу организованного им заседания памяти Эйзенштейна его доклад, которому дали пародийно розенцвейговское название: «С. М. Эйзенштейн и теория перевода». Ознакомившись с этим капустническим документом, В. Ю. только понимающе улыбнулся (так что процитировать с акцентом нечего). Доклад сделал.
В общем, редкий пример отцовской фигуры, которую нет ни малейшей охоты деконструировать. Он сделал для нас и из нас, наверно, лучшее, что можно было сделать.
Неполный контроль
На всемирном форуме о мировом значении русской литературы в Москве в декабре 2004 года среди прочих выступала моя когдатошняя сокурсница Т. За истекшие полстолетия она мало изменилась. Она была все такая же худая и высокая, держалась так же прямо и говорила так же, как тогда, — тихо, обстоятельно и безапелляционно. Первокурсницей она точно знала, что будет заниматься театром Чехова, и теперь, прозанимавшись им всю жизнь и став первым театро-чеховедом страны, а может быть, и планеты, она тем же, но уже вполне заслуженно учительским голосом описывала повсеместную востребованность чеховских постановок, сведения о которых стекались к ней с пяти континентов. Слушая ее, я представил себе карту мира, покрытую флажками и прямыми линиями с точкой пересечения в Москве, висящую на стене ее чеховского кабинета номер один.
Предавшись этим размышлениям, я отвлекся, но был вскоре возвращен назад переменой в интонации докладчицы. К ее невозмутимо эпическому тону примешалась какая-то беспокойная нота. Впрочем, и она звучала в мажоре, освеженном этими неожиданными модуляциями:
— И вы знаете, доходит до того, что где-то в Новой Зеландии ставят «Чайку», совершенно не консультируясь с нами, и мы только потом стороной узнаем, а они сами нам даже не сообщают.
На фоне Пушкина…