Звезды и немного нервно
Шрифт:
Мы с Ямпольским как раз закончили книжку о Бабеле, и вечером я ехал сдавать рукопись Марку Фрейдкину, о чем был рад доложить Антонине Николаевне. Потом мы каждый день виделись на конференции по Бабелю в РГГУ, и я проникался все большим восхищением.
К тому времени я уже прочел ее рассказ о жизни с Бабелем и был благодарен ей за издание воспоминаний современников и двухтомника сочинений (с той оговоркой, что если уж что и включать в качестве окончательного варианта, то не многословный «Мой первый гонорар», а лапидарную «Справку»). Но этим дело не ограничивалось. Помимо естественного, по-бабелевски вуайеристского любопытства к русской
Ей было за восемьдесят. Она от звонка до звонка просидела на всех заседаниях, своим молчаливым, но неусыпным присутствием освящая нескончаемые доклады. Нескончаемые в смысле как количества, так и продолжительности. В какой-то момент надзор за регламентом был поручен мне, что быстро привело к конфликту, и я был смещен. Единственный голос в мою поддержку подала Антонина Николаевна: «Пусть он, только помягче!» При всей своей выдержке, она, видимо, хотела попасть домой засветло.
Организационный хаос включал и такие эффекты, как чтение докладов раньше времени, объявленного в программе. Невольно опоздав, я получил возможность на весь зал объявить, что «мине нарушают праздник».
Из-за несоблюдения регламента заключительное заседание затянулось, и приглашенный прочесть на закуску рассказы Бабеля артист-декламатор (Владимир Сорокин?) два часа томился в коридоре в ожидании выхода. Но вот все кончилось, улеглось, было распито шампанское, разъеден торт, все стали прощаться. Я подошел к Антонине Николаевне, мысленно расшаркался, поблагодарил за все и попросил прощения, если чем не угодил.
— Такой живчик! — пропела она, ввинтив мне палец в живот.
Мне было 57, ей 82, Бабелю 100. Это был идеальный треугольник в духе лимоновсколй «Красавицы, вдохновлявшей поэта», мною уже завистливо проанализированной.
В 1995-м я снова оказался в Москве, наша книжка вышла, я позвонил Антонине Николаевне и получил приглашение привезти ее.
У метро я купил букет цветов.
— Ну зачем вы тратились?!
— А вы бы предпочли деньгами?
Спросить мне хотелось главным образом, был ли написан и затем конфискован при аресте роман о чекистах. Она уверенно сказала: нет.
— Почему вы так уверены?
— Потому что он не любил писать…
Через час я стал прощаться.
— Сидите.
Она стала расспрашивать меня о жизни в Америке и советоваться о переезде туда — к получившему работу внуку. Я осторожно сказал, что людям в возрасте отрыв от привычных связей дается трудно.
— Чем Вы будете там заниматься?
— У меня есть дело. Я буду писать мемуары.
— О Бабеле?
— Нет, с Бабелем у меня все закончено. Я прожила свою интересную жизнь.
Она стала рассказывать о жизни инженера по туннелям, работе в горах, если не ошибаюсь, Кавказа, столкновениях с местным начальством, рискованных ситуациях.
Через какое-то время я опять поднялся:
— Не хотелось бы утомлять вас своим присутствием.
— Да ведь говорю-то я.
… В 2004 году, к 110-летию Бабеля, конференция была устроена в Стенфорде. На нее Гриша Фрейдин созвал весь мировой бабелевский синклит, в том числе двух дочерей — от первого и второго браков — и Антонину Николаевну, которая в 92 была по-прежнему бодра и внушительна. Она перебралась-таки в Штаты, где ее возраст ближе к среднестатистическому.
Грустно, девицы
В бытность заведующим нашей кафедрой Джон Боулт, специалист по русскому авангарду номер один, попросил меня открыть лекционный сезон. Я предложил доклад об инфинитивной поэзии, которой как раз начал усиленно заниматься.
Народу пришло по нашим меркам много (человек 30). Я раздал подробные двуязычные хэндауты, говорил по-английски, примеры зачитывал по-русски. Слушали почтительно, в сущности, заранее соглашаясь с докладчиком.
Дискуссиию начал Джон. Оговорившись, как всегда, что в литературе он полный профан, он сказал, перебирая листки с примерами:
— Все это так грустно (It’s all so sad)!
— Что грустно?
— Все эти стихи.
На секунду я опешил, но потом как-то нашелся и даже удержался от напрашивавшейся реплики, что по сравнению с белым на белом Малевича вся мировая поэзия являет сплошной океан слез.
Это и впрямь было бы непроходимо грустно — когда бы не было смешно.
Желание быть испанцем
Лжецу нужна хорошая память. Собственно, она нужна всем нам, тщеславцам, ибо от тще— до лже— всего один шаг. И совершенно позарез она цитатмейстерам — любителям показать свою талмудическую образованность. Имея с ними дело, главное не включаться в игру, а с беспардонной скромностью отвечать: «Не знаю. Откуда?». Во-первых, лежачего не бьют, во-вторых, они часто и сами не знают. Общим эмоциональным посылом этих игр является обычное цеховое важничанье («Я знаю, я!»), но, как и у Сальери, иногда прорывается личная нота.
На очередных Эткиндовских чтениях в Питере Омри Ронен делал доклад о «Дон-Жуане» А. К. Толстого. Но начал он с сарказмов по адресу «поэта Коржавина» и «беллетриста Нагибина», не разобравшихся, кто написал: Ночной зефир Струит эфир. Шумит, Бежит Гвадалквивир. Скинь мантилью, ангел милый, И явись как яркий день! Сквозь чугунные перилы Ножку дивную продень! а кто: Гаснут дальней Альпухары Золотистые края, На призывный звон гитары Выйди, милая моя! ‹…› От лунного света Зардел небосклон, О, выйди, Нисета, Скорей на балкон!
Я слегка поежился, как, наверно, многие в аудитории, при мысли, что тоже мог бы попасться. Вообще-то, перепутать нетрудно, но, к счастью, Пушкин заучен от корки до корки, — ничего не поделаешь, начальство надо знать в лицо. То есть, аргументация держится просто на памяти, в идеале — фотографической.
Ну поежился, поежился и ладно, мое дело сторона. Но вечером, в машине на пути к Арьеву, Ронен перенес огонь на меня.
— Вы не любите поэзию Ахматовой…
Он зашел с козырной карты, имея в виду мое ахматоборчество, но интонацию взял угрожающе перечислительную, и я насторожился.
— Почему вы так думаете, Омричка?
— Я читал ваши статьи…
— А разве там где-нибудь сказано, что у нее плохие стихи?
Он на секунду замолк, поняв, что атака захлебнулась, но тут же, не сбавляя оборотов, перешел к следующему пункту.
— А что за глупости пишет ваш Пастернак: Ты научила меня наклону!?
Такой строчки я у Пастернака не помнил, в чем честно сознался. Ронен продолжал торжествовать («Ну как же?!»), а я принялся гадать о мотивах неожиданного наезда.