Звезды над Занзибаром
Шрифт:
Его рука скользнула вниз и задержалась на ее щеке… Салима растаяла от этой ласки. Она не отшатнулась, когда Генрих нагнулся и легко прикоснулся губами к ее рту. Она не дышала. Ласка превратилась в настоящий поцелуй, который захватил ее и вознес в заоблачные выси. Генрих заключил ее в объятия и прижал к себе так крепко, что она почувствовала теплоту его тела.
— Салме, — шептал он между поцелуями, и его усы щекотали ей кожу, — моя Биби Салме…
Салима растворилась в блаженстве, в совершеннейшем счастье. Время остановилось, и, казалось, даже волны, тихо шипя, напоминали друг другу, что влюбленным нельзя мешать. Но одна мысль все
— Нет, — прохрипела она, отталкивая Генриха и отступая на несколько шагов. — Нет, нам нельзя! — Тяжело дыша, она стояла, прижимая одну руку к губам, сама не ведая, был ли это жест отчаяния или попытка стереть поцелуи, как если бы их не было вовсе. В конце концов рука ее безвольно упала. — Разве ты не знаешь, какое наказание нам грозит за это?
Из Омана отец Салимы привез с собой и религию своих предков — ибадизм. Ибадиты образовали в исламе собственную ветвь, которую считали самой старой, называемую по имени основателя АблАллаха ибн-Ибада. Приверженцы ибадизма учили, что неверных и грешников надо воспринимать без враждебности, но не иметь с ними ничего общего, дружба с ними дозволительна лишь в определенных рамках. Прежде всего — не позволено ничего более интимного, ничего того, что не освящено браком. В худшем случае за это полагалось не что иное, как смерть.
Генрих так побледнел, что это было заметно сквозь загар.
— Я слишком долго живу на Занзибаре, чтобы не знать этого. — Он выглядел беспомощным, однако на его лице читалась твердая решимость. — Но я не могу иначе, Салме. — Он сглотнул и тихо добавил, так тихо, что ветер почти унес его слова. — Хотел бы я, чтобы все было иначе. Чтобы можно было пожать плечами и просто обо всем забыть, как забывают интрижку или веселое приключение, а потом сделать вид, что ничего не произошло. Но, боюсь, для этого слишком поздно. Я не смогу забыть ничего. — Он не сводил с нее глаз. — А ты сможешь?
Салима обхватила себя руками. Она дрожала. И качалась из стороны в сторону. Но не говорила ни слова. Ни единого.
Брови Генриха сошлись к переносице, как будто у него случился вдруг приступ боли. Он резко повернулся и зашагал по песку назад к лошадям.
Аллах, помоги мне! Глаза Салимы наполнились слезами. Фигура Генриха удалялась и наконец расплылась, как и море — она не сводила затуманенных глаз с морской глади, будто бы ожидала, что из синей дали к ней придет помощь…
Я не могу… Я не могу так поступить. И не хочу. Никто не может от меня этого требовать.
— Генрих!
Он остановился и повернулся к ней. Она побежала к нему — по песку, по которому так трудно бежать, оступилась, остановилась, потом опять побежала — прямо на него. Бросилась к нему на шею, покрыла его лицо поцелуями… Он так страстно отвечал на них, что это почти причиняло ей боль.
— Мне нужно вернуться в город, — наконец пробормотал он измученным и в то же время очень счастливым голосом. Мягко освободился он из ее объятий и взял ее за руки, поочередно прижав каждую к своим жарким губам.
Салима помедлила секунду… другую… Ее пальцы впились в его светлую куртку.
— Прошу тебя, останься. Останься сегодня ночью в Кисимбани.
Она видела, что с ним происходит; могла чувствовать, как напряглись его мускулы — и расслабились. Как под ее руками он начал оживать, но еще пытался возражать.
— Ты действительно этого хочешь?
Кто, подобно Салиме, провел детство в женских покоях гарема, кто не раз с любопытством прислушивался к загадочному шепоту двух сарари, кто постоянно обострял слух и взгляд; кто не раз прятался в потайных уголках дворца и невольно подслушивал вольные разговоры и грубые шутки рабов, — тот имел точное представление о вещах, происходящих между мужчиной и женщиной.
Если я скажу «да», то пути назад не будет. И тогда мы оба рискуем жизнью.
25
Мерцающая и коптящая масляная лампа отбрасывала на стены комнаты дрожащие тени, которые плясали по нежным занавесям балдахина, перебираясь на постель, на простыни и на подушки.
«Словно демоны, — подумала Салима. — Словно джинны. Которые исполняют свой дикий танец радости, потому что они пленили наши души. Мы ими околдованы, мы просто сошли с ума — вот какие мы теперь».
Прижимаясь щекой к плечу Генриха, она слегка изменила позу, чтобы еще раз посмотреть на него. Он поймал ее взгляд, откинул голову в подушки и погладил ее гладкие черные волосы. Они обменялись улыбками, и Салима уткнулась лицом в твердую грудь Генриха, все еще пылающую, и вдохнула его запах. Напоминающий о свежесрубленном дереве и о речной воде, этот запах стал ей почти родным…
Генрих остался у нее не только в ту ночь. За той последовали другие. Много ночей, которые Генрих провел в Кисимбани. Ее комната, ее дом обещали хранить их тайну, а Мурджан и все слуги делали вид, что они слепы и глухи.
Если это и в самом деле помутнение рассудка, то теперь я никогда не захочу снова стать разумной.
По меньшей мере, это можно было назвать упоением, которое она начинала испытывать, едва только Генрих въезжал во двор, и оно исчезало, когда на следующее утро он вскакивал в седло и возвращался в город, где его ждали дела. Упоение, или опьянение, которое не имело ничего общего с дурманом, наоборот, оно вдохнуло в Салиму столько жизненной энергии, что иногда было больно. Ничто, что она знала в жизни, ничто не шло в сравнение с тем, что она познавала в эти ночи с Генрихом. Иногда она даже упрямо думала, что такое блаженство, несомненно, стоит того, чтобы умереть, — и в тот же момент еще больше вцеплялась в жизнь, которая должна была ей подарить еще одну такую ночь, и еще одну — и так до скончания веков.
Она очнулась от своих мыслей, когда Генрих повернулся на бок, одну руку положив под голову, а другой стал гладить ее лицо.
Он никогда не верил в то, что другие называют судьбой, что она якобы может предрешить жизнь людей, что чья-то встреча всегда предопределена. На самом деле каждый сам кузнец своего счастья, это он впитал с молоком матери, а потом это стало основным правилом его жизни. И вдруг теперь он видел, как под африканским солнцем это его убеждение постепенно стало таять и наконец превратилось в едва заметную нить, как под звездами Занзибара оно потеряло твердую почву. Встреча с Салимой круто изменила его размеренную жизнь, все перемешала, превратив ее в райское существование без циркуляров и дисциплины. И это нельзя было объяснить ничем другим, кроме как вмешательством верховной силы, которая навязала ему свою волю и распорядилась его судьбой. А он — он просто позволил ей управлять его жизнью — и наслаждался каждым вздохом.