Звезды над Занзибаром
Шрифт:
Такое неожиданное начало, следом шипение, переходящее в мягкий, почти нежный шепот. Ген-риххх.
Некая струна в Салиме вновь была задета, на этот раз с более долгим отзвуком. И теперь она точно знала, как назвать это чувство, которое звучало в этом звуке: тоска? Но это было нечто большее, чем тоска по «Бубубу», это чувство уходило далеко вглубь — в ее раннее детство.
Она обхватила корзинку и крепко прижала к груди.
— А как там все выглядит, в Германии? В Гамбурге? Вы мне расскажете?
Генрих Рюте беззвучно выпустил дым и улыбнулся.
— Ничего лучшего я и не желаю, Биби Салме.
23
Ночи, одна за другой, пряли нити ночных бесед между двумя домами. Если ночи были сухими
Несмотря на то, что Генрих все время подчеркивал, что Гамбург сильно отличается от Занзибара, слова его на суахили рисовали перед ее внутренним взором очень похожую картину. Большой город, густо заселенный, с маленькими темными переулками и широкими улицами, по которым сновали экипажи, запряженные лошадьми, а вдоль улиц стояли красивые здания. И Гамбург обещал стать еще прекраснее, когда на его руинах возведут еще более красивые дома. Хотя ему тогда было только три года, он очень хорошо помнил тот май, когда город загорелся. Четыре дня и четыре ночи пылало небо оранжево-красным, и дымовые облака закрывали солнце и звезды. И о криках он помнил, о страхе и панике, и о громовых ударах, когда взрывали дома, чтобы не дать огню распространиться. Но все было напрасно: треть города стала жертвой огня, и дома превратились в пепел, обломки и обугленное дерево. Еще не все было отстроено, но перед отъездом Генрих уже видел вновь открытые аркады на улице Юнгфернштиг, созданные по образцам построек в Венеции, так что многочисленные искусственные обводные каналы напоминали о городе лагун. Салима никогда не слышала о Венеции, но живые описания Генриха создали у нее некое представление об элегантности и великолепии.
Во-первых, Гамбург был портовым городом — таким же, как и город Занзибар. Пусть не на море, да, но он был построен по берегам двух рек. И близость моря все-таки давала о себе знать: в чистом воздухе, в особом свете и в ветре с моря, постоянно овевавшем город. В порту на рейде стояли парусники, и их просоленные морем мачты и рангоуты, паруса и другие снасти пробуждали мечты о дальних морях и странах, а рядом дымящие трубы первых пароходов возвещали о наступлении нового времени. Это был город моряков со всех концов света, простых матросов и капитанов, которые приходили в Гамбург из всех «семи морей»; город портовых рабочих и грузчиков, важного звена в развитии судоходства и товарооборота, — без их усердного труда все бы просто остановилось. Гамбург был городом как мелких торговцев, лично занимающихся отправкой товаров, так и вполне состоятельных, таких, кто сидел в уютных конторах и занимался экспортом и импортом кофе и чая, хлопка, пряностей и табака, фарфора и стекла, станков и инструментов, тканей и бумаги — всего, что можно купить и продать.
Салима воображала, что Гамбург — это северный Занзибар, столь же открытый миру, богатый и гордый, что там приятно прохладный климат, что город утопает в зелени — точно так же, как Занзибар, ну, может быть, зелень не такая густая и сочная. Гамбург мог быть даже воротами в мир — для Салимы этот город стал собственным миром, многообещающим и сказочным. Исподволь слово «Гамбург» приобрело вкус свободы и приключений, вкус мяты, и перца, и аниса — сразу.
У Генриха наверняка на языке появился этот вкус еще в ту пору, когда он только учился ходить, и именно он позвал его в далекие дали, когда ему исполнилось только шестнадцать, вопреки воле отца-ученого, которому очень хотелось, чтобы старший сын пошел по его стопам, а не отправился в торговую школу и потом сразу же уехал в юго-восточную Аравию, в Аден. Тем временем Рюте-старший не только примирился с его выбором, нет, теперь он гордился, что его сын служит в солидной торговой компании и собирается основать собственную — о чем Генрих с удовольствием поведал ему в очередном письме. Хорошая репутация, которой пользовался Генрих на Занзибаре, и маленькое состояние, которое он здесь заработал, делали честь его семье
Салима впитывала его речи, как губка. Его рассказы влекли ее дух в чужой дальний мир, который очаровал и одурманивал. Всякая, даже мельчайшая, деталь глубоко прорастала в ней — она не хотела ничего забыть. Она смирилась с неутолимой жаждой самой увидеть все, жаждой, которая росла в ней ночь от ночи.
Дни для Салимы теперь тянулись мучительно медленно. Она страстно ожидала захода солнца и темноты — только тогда она начинала жить по-настоящему. Это были поздние часы, те часы, которые она проводила в беседах с Генрихом и в которые Салима расцветала, как бледные кисти ночного жасмина [6] .
6
В народе жасмин считается символом ночных тайн: цветки жасмина открываются только ночью.
— Почему ты так мало рассказываешь о себе, Салме? — спросил однажды вечером Генрих. Время, прошедшее с их первой встречи, устранило формальности, между ними возникло почти такое же доверие, какое возникает после долгих лет дружбы.
Салима молчала. Правдой было все, что она поведала о себе в эти недели. Иногда, когда Генрих рассказывал о проделках, что числились за ним в годы детства, она со смехом вторила ему и тоже в ярких красках описывала, что вытворяла она и ее братья и сестры. То, что ее мать умерла от холеры, она тоже не утаила от него — удар судьбы, который еще крепче связал их. Генрих рано потерял мать — много раньше, чем Салима — ему было только четыре года, а когда ему исполнилось девять, в Гамбурге вспыхнула холера. О мачехе он говорил только хорошее, и все же Салима не могла отделаться от чувства, что в повторном браке и в рождении обоих сводных братьев надо искать причину раннего ухода Генриха в большой мир. И было еще что-то, в чем она чувствовала себя ближе к нему, — когда она ощущала, что узы ее семьи были намного крепче — как в хорошем, так и в дурном. Но ей пришлось отодвинуть эти мысли, когда Генрих повторил свой вопрос.
— Может быть, потому, что обо мне особенно много нечего и рассказывать, — тихо возразила она, накручивая на палец украшенный каймой край шейлы .
— Позволь тебе не поверить, Салме. Как дочь султана ты наверняка много видела и пережила.
Салима резко подняла голову, и изумление читалось в ее глазах — лицо было скрыто полумаской.
— Ты знаешь?
Генрих тихо рассмеялся.
— Этот город не умеет хранить тайны. — Помедлив, он осторожно добавил: — Разве это что-то меняет в наших отношениях?
Невидимая ему улыбка промелькнула по лицу Салимы.
— Нет. А для тебя? — затаив дыхание, спросила она, почти боязливо, как будто страшилась: то неуловимое, что между ними возникло, вдруг может исчезнуть, треснуть, как тонкое стекло, от любого последующего слова.
— Я не знаю, что это может изменить, — таков был его ответ, и в нем прозвучала такая нежность, что у Салимы дрогнуло сердце. Через мгновение он продолжил:
— Только вот что… — Она слышала его глубокое дыхание и в свете звезд увидела, как он нервно потер затылок. — Мне хотелось бы увидеть тебя без этого водораздела, — движением руки он указал на разделяющий их переулок и перила обеих террас. — Для меня была бы большая честь, если бы я мог видеть тебя гостьей в моем доме. Может быть, на одном из моих ужинов…
Сердце Салимы заколотилось, потом почти замерло, казалось, оно с трудом бьется под тяжестью грусти, которая вдруг овладела ею, и она покачала головой.
— Как бы я тоже этого ни хотела — боюсь, что это невозможно.
Невозможно, если я не хочу окончательно рискнуть своей репутацией.
Генрих издал странный звук — он мог означать как разочарование, так и понимание.
— Я так и думал.
Ей было видно, как он закинул голову и посмотрел в небо. Разгорался рассвет.
— Тогда, пожалуйста, будь моей воображаемой гостьей. Всякий раз, когда я буду устраивать званый ужин, ты должна смотреть на нас со своей крыши… И, пожалуйста, всегда думай, что все увиденное предназначается только тебе и для тебя.