Звезды падучей пламень
Шрифт:
Когда к этой постоянной смене интонаций чуть привыкли, отыскалось слово, лучше всего характеризующее романтическую лирику, – ее назвали поэзией рефлексии, иначе говоря, постоянного самонаблюдения и самопознания. Слово было точным, однако оно вовсе не устранило сомнений в том, поэзия ли это вообще. Литературные староверы так и не приняли ни Байрона, ни его многочисленных последователей. Им казалось кощунством подчеркнутое внимание поэта к его собственным неясным тревогам и духовным побуждениям. Их не привлекало и даже не интересовало само это лицо, названное Пушкиным «столь таинственно пленительным».
Но для поколения, воспитывавшегося на романтизме, подобная настороженность и недоверчивость была абсурдной. Оно, это поколение, знало, что после «Чайльд-Гарольда», после «Еврейских мелодий» невозможно писать так, как будто в литературе не было такого явления, как Байрон.
И, вчитываясь в стихотворения английского поэта, оно
Какой же нужен был безупречный, истинно лермонтовский слух, чтобы различить в трагической лирике Байрона не угасшую мечту о великих свершениях, не притупившееся ожидание огромного счастья – и в служении свободе, и в творчестве, и в любви! А Лермонтов сумел все это постичь и передать, переводя стихи, само заглавие которых – «Душа моя мрачна» – как будто заранее определяло безысходную тональность лирического мотива: И если не навек надежды рок унес,
Они в груди моей проснутся,И если есть в очах застывших капля слез —Они растают и прольются.Стоическое мужество под ударами рока, упорное противоборство равнодушию – в переводах Лермонтова эта нота звучит всего громче. Он не мог вообразить Байрона усталым, подавленным и прекратившим борьбу.
Его переводы неточны, если исходить не из смысла, а только из языковых соответствий. Но со стороны поэтической Лермонтов был прав безукоризненно. Потому что он сумел донести то определяющее, наиболее глубокое чувство, которым заполняется байроновская лирика. Это чувство гордости. Сложное чувство, многими обстоятельствами питаемое и многое в себе соединившее: презрение ко всякой, а в особенности к духовной рутине, и вызов преобладающим условиям бытия, и твердую уверенность, что личность испытывается прежде всего своей способностью самостоянья, независимого суждения и непредуказуемого действия, которое отвергает любой компромисс.
Лирика Байрона прежде всего тем и поразила, что в ней этот пафос гордости был не декларацией, а глубоко обдуманной, раз и навсегда принятой программой, определившей единство исходных целей, повседневного поведения, политического мышления, творческих принципов – единство, создающее исключительно яркую и законченную человеческую индивидуальность. Причем она оставалась целостной, через какие бы сомнения и разочарования ни приходилось пройти, сколько бы на долю человека с подобным самоощущением ни выпадало испытаний, способных, кажется, в корне изменить весь его духовный настрой, заронив семена безверья и пассивности. Стихотворения Байрона, почти всегда автобиографические по содержанию, поведали и об этих постоянно возникавших моментах колебания, и о беспрерывно происходившей тяжкой душевной борьбе. Но даже и в часы наиболее жестоких сомнений, даже в миг потрясения, когда для личности словно бы рушится вселенная, какие-то главенствующие свойства этой личности, характер ее отношения к миру не изменяются. Все тот же одинокий и гордый бунтарь предстает перед читателями самых трагических байроновских стихотворений. И мир для него – все та же сухая пустыня, в которой он жаждет отыскать хотя бы один неиссякший родник, со всей страстностью отдаваясь мечте о необыкновенной любви, об очистительном пламени высокой страсти, какой для него становится дело свободы, о счастье разделенной дружбы, когда невозможны предательство и коварство. Но мечта снова и снова обманывает, воодушевление исчезает, а остается бесконечная тоска и непоколебимая гордость: она ни за что на свете не позволит смириться и принять реальность, как поступают другие.
Лермонтов выразил сущность этого характера, раскрывающегося в лирике Байрона с непревзойденной лаконичностью, какой, наверное, не найти даже в первоисточнике. Откроем «Демона», ту раннюю, юношескую редакцию:
Боясь лучей, бежал он тьму,Душой измученною болен,Ничем не мог он быть доволен:Все горько сделалось ему,И, все на свете презирая,Он жил, не веря ничемуИ ничего не принимая.Это как бы до предела сжатый конспект всех основных лирических тем Байрона. Сами по себе темы не новы – впрочем, новизна темы в лирике вообще крайне редка, и существенно не то, о чем стихи, а то, как они написаны, существен строй чувств, ими передаваемый. У Байрона очень много стихотворений о неразделенной любви, о враждебности окружающего, о близости смерти. Все это вечные мотивы лирической поэзии. А зазвучали они совершенно по-новому. Потому что новым было сознание, раскрывшееся в стихах, которые
«Гнет бесплодных мук», о котором говорится в одном из самых исповедальных стихотворений Байрона (поэт посвятил его своей рано умершей возлюбленной, чье имя так и оставил утаенным ото всех – у него она названа Тирзой), – вот, должно быть, формула умонастроения, владеющего творцом этой лирики. Бесплодны муки памяти, не примиряющейся с жестокими законами жизни, бесплодны попытки разомкнуть магический круг одиночества, и помыслы о счастье тоже бесплодны, мучительны своей заведомой неосуществимостью. Неотступная мысль об утратах, разочарованиях, сегодняшних и завтрашних бедах преследует, словно хищник, идущий по следу выбившегося из сил, слабеющего путника. Весь горизонт заложен свинцовыми тучами, и только воспоминание о былом мимолетном счастье порой промелькнет, как отблеск лучей прекрасного, но недостижимого светила, которое Байрон воспевает в стихотворении из «Еврейских мелодий»:
Неспящих солнце, грустнаяКак слезно луч мерцает твой всегда,Как темнота при нем еще темней,Как он похож на радость прежних дней!Так светит прошлое нам в жизненной ночи,Но уж не греют нас бессильные лучи;Звезда минувшего так в горе мне видна,Видна, но далека, – светла, но холодна.До чего печальное стихотворение! Вот она, романтическая скорбь, ставшая поистине мировой, – драма, которую пережил поэт, облекает своими трагическими красками все мироздание. Но все равно стихи Байрона не назвать гимном унынию и беспросветному надрыву. Ведь в этих восьми строчках прежде всего обратит на себя внимание предельная обостренность чувства. Душа поэта и вправду мрачна, но как велико, как неподдельно напряжение, с которым воспринимает она и жизнь, и смерть в их нескончаемом противоборстве! Стихотворение говорит о невозможности счастья, о вселенском холоде жизненной ночи, но ощутима в нем такая духовная энергия, перед которой меркнет меланхоличность, располагающая только к пассивному страданию. Бедствия, жестокости, страшные потрясения – все это реальность, удостоверенная многократно. Однако никакие катастрофы не сломят гордый дух, пока не ослабела способность не только терпеть их со стоическим мужеством, но и осознавать с напряженностью и глубиной, свидетельствующей об огромных силах, которыми наделена личность, воплощенная в поэзии Байрона.
Лермонтов почувствовал это отчетливее всех, когда переводил стихотворение Байрона, навеянное теми же мыслями об умершей возлюбленной:
Нет слез в очах, уста молчат,От тайных дум томится грудь,И эти думы вечный яд, —Им не пройти, им не уснуть!Еще один по форме вольный перевод, который необыкновенно точен по сути. Байрона ведь невозможно понять, пока внимание сосредоточивается лишь на окрашенной в безрадостные тона эмоциональной гамме его стихотворений. За этой тоской, а точнее, в ней самой скрывается вечная духовная неуспокоенность, и непокорность любым, даже природой установленным законам, если они бесчеловечны, и мечта о свободе, и накал протеста – против всего, что враждует со справедливостью, разумом и красотой.
Мы знаем, что это для Байрона был принцип всей жизни, а не только поэтическая тема. И от своего главного принципа он не отступал даже в самые трудные минуты, которых выпало ему так много сразу после возвращения с Востока.
«Но в чувствах сердца мы не властны…»
На крыльях вымысла носимый.
Ум улетал за край земной;
И между тем грозы незримой
Сбиралась туча надо мной.
Фрегат «Воледж» бросил якорь в устье Темзы, закончив долгое плаванье через Средиземное море, Гибралтар и Бискайский залив. По трапу, слегка прихрамывая, сошел молодой человек, задрапированный в необычного покроя плащ с богатой восточной отделкой; слуга нес за ним ковровые саквояжи и клетку, в которой сидела крупная черепаха. Было безоблачно, ветрено, не по-летнему свежо. Стоял июль 1811 года.
Ближайшее будущее виделось Байрону туманным. Осенью открывалась сессия парламента, где пустовало его наследственное кресло. Но прежде надо было заняться делами семьи. Они находились в полном расстройстве. Пока он скитался, долги выросли так, что выручить могла лишь немедленная продажа Ньюстеда. Или выгодная женитьба, А эта мысль была Байрону отвратительна. Мрачные настроения не оставляли его на всем обратном пути.