Звонок на рассвете
Шрифт:
«От таких барашков запросто можно и дождика дождаться. Не заржавеет у таких... Вот обелиски отдельным людям ставят, — бросал он отрывистые взгляды на теряющийся в ветвях штыкообразный камень, воздвигнутый в честь старинного полководца Румянцева, — а ведь того не знают, что все это — мутата... Вон, дядя Валя в больнице рассказывал, тот, который в «Спортлото» играет. В астрономическом будто журнале вычитал. Что-де солнцу, светилу нашему, всего пару миллиардов лет гореть осталось. А там — пшик! — и готово. Погасло. И никаких тебе обелисков. — И тут же Иван Лукич подумал дополнительно: — И зачем про такое пишут, печатают для чего? Людям настроение портить. Ну, подсчитал ты у себя в кабинете, открытие сделал и тут же закрой,
И тут Почечуев сморщился, головой дернул, будто комар его укусил: «Да почему, дьявол его задери, непременно в Парголово? К маме поеду. В Почечуйки. Могилку разыщу, уборочку произведу, окопаю, песочком вокруг обсыплю. Разве я зверь лютый, чтобы мамашу свою, Гликерью Матвеевну, позабыть, из души вычеркнуть? Крест новенький закажу сколотить. Напрасно меня мамой попрекают. За то, что я ее в город не взял. Слабак, сознаю... Но разве — подлец? Подлец... — кивнул про себя Почечуев. — Такой же, как все или многие, но — подлец. Анисим, брательник, еще до войны письмо прислал. Грамоте не обучен, а нацарапал. «Во первых строках своего письма сопчаю что есть ты Ванька потлец!» За маму... А сам-то ты, братишка, почему, когда она помирала, из баньки ее не вынул и домой не отнес? Так-то вот... Все одним миром мазаны, то есть грязью одной. А потом еще через день три конверта: в каждом конверте бумажка, а на бумажке всего лишь одна буква. Ругательная. Как будто я собаками мамашу затравил. Манька и та впоследствии брякнула: «Запарил ты, Почечуев, маму свою в бане». Даже вот дед приблудный, Шишкин этот с веником, и тот, когда банились, подъелдыкнул. Он-де свою честь по чести спровадил, а как будет с вашей мамашей, Иван Лукич?»
Заударяло сверху по листьям деревьев. Так и есть! Одна тучка не удержалась, брызнула. Пошел дождь, резвый, ровный, сплошняком. Почечуев зонт раскрыл. И сразу к нему собака подбежала и под зонт запросилась. Такой уж у нее рефлекс, видать, отработан был. Аж приседает от нетерпения, а хвост пропеллером вращается.
Заходи, кабыздох, не жалко... Грейся. Это злые языки обо мне слух распространяют, что я плохой, эгоист... А кто в природе себя в первую очередь не оберегает? Нету таких, которые о себе не помнят... А ежели и есть таковые, то знаешь, где они живут? На Пятой линии. В сумасшедшем доме. Согласна?
Собака промолчала. Хотя могла бы и поддакнуть, пасть свою скучную раскрыть. Ладно. И тут вспомнил Почечуев про «табачный» леденец, замусоренный, в кармане. Опять на него пальцами наткнулся. Отклеил от конфетки бумажку, в урну ее бросил, а зеленое сладкое лакомство стыдливо протянул псу. Тот вежливо, явно сдерживая себя, вывалил из пасти длинный язык, розовый и рыхлый, лизнул, попробовал. Почечуев пальцы разжал, и жалкое угощение исчезло в пасти.
— Одинокая? — обратился Иван Лукич к собаке. — И я вот одинокий. Бездомная? Сочувствую. Но к себе в квартиру на жительство не возьму. Извини-подвинься... От меня женка и та ушла. Да чего тебе объяснять, шелудивой. А теперь ступай... Дождь вроде реже пошел. Вот и двигай. А то от тебя козлом воняет. — И собака, как ни странно, послушалась. Два раза оглянулась в недоумении и на улочку имени Репина побежала.
Еще через мгновение в небе вспыхнуло солнце. Лизнуло Ивана Лукича по глазам. Он даже зажмурился от неожиданности.
«Не все же дождики... Пускай и солнышко. Тоже красиво».
Проехала женщина с коляской. Когда с Почечуевым поравнялась, заплакал ее ребенок. Да так пронзительно, с остервенением заскулил, если можно так выразиться. «Ну и характерец у человека намечается!» — подумал Иван Лукич.
Молодая мамаша над коляской замешкалась, поправлять что-то начала. А ребенок пуще прежнего надрывается.
— Желудок, должно... — посочувствовал Почечуев. — Ромашки ему, травки бы... Травка любую дрянь выпрямляет. По себе знаю...
Румяная, крепенькая, широкой кости родительница долго, с нескрываемым удивлением смотрела на Ивана Лукича, а затем, видимо что-то уяснив для себя, нисколько не смутилась и, прежде чем дальше поехать, с вызовом бросила:
— Сидел бы уж! Трава... — И сразу ребенок притих. Наверное, голос матери услыхал и заткнулся. Уехали.
И вдруг птицы налетели. Откуда ни возьмись. С десяток воробьев, затем голуби, жирные, как поросята. И даже ворон штук пять. Закружились клубком над деревьями. И тут на зонтик Почечуева сильно так капнуло. Вернее — стукнуло даже. Шлепнуло. — Что-то основательное сорвалось. Отвел Почечуев от себя зонтик на расстояние, чтобы на его поверхность взглянуть, и увидел, что на материю птица белым брызнула.
«Вот и хорошо... Пометили! В старину говорили: к счастью, к деньгам. Кабы не зонтик — прямо на голову ляпнуть могло».
А вслух произнес:
— Уезжать надо. В деревню. В тишину.
Отщипнул от ближайшего куста лист зелени, смахнул им с зонта птичий «привет», кряхтя, приподнялся. Удаляясь из садика, продолжил соображения на предмет отъезда в деревню.
«Спишусь с братцем, у него и поживу для начала в Свищеве. Будет заедаться, матерью попрекать — в почечуйскую баньку переберусь, если цела еще. А чего ей сделается? Для себя рубили, не для дяди. А за пенсией в город наезжать буду. Все разнообразие... А могу и вовсе договориться, чтобы на книжку денежки слали. Короче говоря — отгорожанил... Смываться необходимо из энтого склепа, пока не поздно. Машины воняют, камни кругом, толкотня, голуби обнаглели, витаминов нехватка... Отсюда и желваки всевозможные, и нервы не выдерживают, в голове сосуды почем зря рвутся! А газеты с чаем и на селе завести можно. Не говоря уж о бане с паром. И дождиках...»
На обратном пути, уже дома, на лестничной площадке повстречался Почечуеву Кукарелов. Принаряженный, весь в коже коричневой, стоял он возле дверей Ивана Лукича и нажимал на кнопку звонка. В глубине площадки, ближе к помойному бачку, скрестив руки на груди, как Наполеон перед походом на Россию, стояла маленькая стриженая девушка в высоких сапогах и кожаных гусарских брюках.
— Познакомьтесь, Иван Лукич... моя невеста.
— Неужели ко мне?.. В гости? — выпучил глаза Почечуев.
— Да мы на секунду. На гастроли отбываю... Вот и решил показать вам... будущую жену. Она в мое отсутствие в квартиру ко мне заглядывать станет. Чтобы знали, если шум над головой почуете, что не воры там, а вот она... При желании она и вам помочь может, уборочку там... и все остальное.
— Такая-то, кожаная?.. — засомневался Иван Лукич.
— А вы не глядите какая. Лишь бы — добрая.
— И то верно... Стало быть, в гости? А я, грешным делом, подумал: озорничаете! Сейчас; думаю, позвонят и — деру!
— Да нет же... Поздравить вас необходимо. Все-таки не уехали... В длительную командировку по направлению к Могилеву. И ваще, натурально! Ну и как вы после холодных объятий?
— Решение принял. В некотором роде и я на гастроли отбываю. На родину к себе, в Почечуйки... Да вы проходите, проходите, — распахнул Иван Лукич двери как можно шире.
— Гениальное решение. Сами догадались или врачи надоумили? Кстати, и я вам нечто подобное советовал...
— И сам, и врачи, и дедушка тут один, Шишкин по фамилии, — тоже рекомендует. Одним словом — еду. Да вы проходите...
— Некогда, Иван Лукич.
— Понимаю. Хотя спешить с энтим медленно нужно...
— С чем?
— А с энтим... С обзаведением семейным. Чай, не на гастроли...
— Второй год присматриваемся. Друг к другу. И еще хотим у вас, Иван Лукич, прощения попросить. Мешали мы вам своей перепиской... Веревочной. Больше не будем.