...И медные трубы
Шрифт:
— Ну, мужики, — говорит барин, — все тогда. Топор вон возьми.
Побрели они, один об другого толкаются. Проезжий шагнул было к кибитке. Остановился.
— Эй, подождите!
Те стали кучей.
Барин шагает к ним. Ткнул пальцем на чернявого.
— Пойдешь ко мне служить?
— Я? — Шары выкатил.
— Ну да. Обиды от меня не будет.
У чернявого губы задрожали, оглядывается на ямщика, на товарищей. Закраснелся. Один из братьев локтем его.
— Ну!
Тогда шапку тот срывает. Об землю.
— Ваше благородие… Да как ты нас… Да мы…
— Согласен. — Барин к мужикам: — Тогда прощайте… А ты садись. Меня разбудишь, когда Ирбит покажется. Отдохну — нынешней ночью мне не спать.
Но барин проснулся
— Тебя как величают?
— Федькой.
— По отцу?
— Сын Васильев. Да вот мой отец. — На ямщика показывает.
— Ваше благородие, государь! — Ямщик тройку останавливает, соскакивает с облучка. — Заставь до смерти богу молиться, не выдай! Крепостные мы плац-майора Шершнева. Меня, старого, на оброк отпустил, молодых же всех — в землю, медь копать. А там воды до пояса — года по три живут, не боле. Вот и согрешил парень — в бега кинулся.
Проезжий в ответ спрашивает:
— Тебя как по отчеству?
— Иваном отца звали.
— Василий Иванович, отведи тройку с дороги. Нам поговорить надо.
На поляне барин сел, шкатулку с собой вынесенную открыл, принялся рассказывать длинную историю. Был он рожден природным бароном в жаркой стране за океаном, куда от Руси плыть месяца два, а после еще один степью скакать. С детства имел любопытство к наукам, от древнего народа, марья называемого, узнал, как соблюдать себя, чтобы сила была и прыткость. Войдя в возраст, поехал от своей горячей родины в край Аляску. Там возле берега прохлаждался на малом корабле, был унесен в студеное море и, много претерпев, попал на сушу возле великой реки Калымы. На той реке стоит селение Армонга Калымская, где он ради своего чудесного спасения крестился в православную веру, в честь восприявшего его казацкого воеводы, взявши имя Степан Петрович. (Говоря это, барон осенял себя трижды крестным знамением.) Теперь же едет в Санкт-Петербург просить у государыни русского подданства.
Дивно сделалось отцу с сыном — барон-то им, холопам, про себя. Но, правда, уже не первое он сегодня чудо являл. И по крайности убедились, что не дьявол перед ними.
Потом, шкатулку отперев, проезжий развернул грамоту на барона, прапрапрадеду жалованную князем Андорры, другие важные бумаги от императоров, королей. Вынимал также камни, полезные корни, еще от его родины сбереженные. Под конец же показал в шкатулке перья гусиные, чернильницу, сургуч. И твердой речью:
— Что с нами дорогой случилось, Василий Иванович, забудь! Как выехали, мол, так и доехали: нас никто не видал, нам никого не попалось. Нынче же ночью напишу на Федора бумагу, будто продал мне его плац-майор, а в губернской канцелярии купчая заверена. Той бумаги, однако, никому не стану показывать, пока за Нижегородскую губернию не заедем.
Васька с Федором только кивали, удивлялись.
— А теперь, Василий Иванович, благослови сына. Столица не близко, свидитесь ли когда?
В ту зиму страшный гулял на Невской перспективе холод. С полдня солнце склонялось к шпилю Адмиралтейства, огромное, красное. Нева вся парила со льда светлым морозным дымом, от людей, от лошадей дыханье выскакивало большими белыми фонтанчиками. Из иностранных посольств старались вовсе на улицу не выглядывать. В Зимнем, в княжеских, графских палатах беспрерывной топкой так накалили высокие голландские кафельные печи, что не тронь.
А на главном проспекте столицы все равно всякой славы и всякой судьбы народ. В закрытом возке едет флигель-адъютант, мужик в желтом нагольном тулупе везет битую птицу в господский дом, другой на роспусках сена навалил. Толстая барыня с прислугой взошла в лавку, где заморские изделия, — торопится купить розенвассеру, розовой воды в свинцовой фляге. Капитан кавалергардов с большого похмелия крутит ус, диковато озирается — нет ли взгляда непочтительного, а то он готов и шпагу окрасить.
Кто поплоше одет да не мясом обедал, того сразу прихватывает мороз. Через тридцать — сорок шагов оттирай себе щеку либо становись греться у тех костров, что будочники разжигают возле Полицейского моста, на Большой и Малой Конюшенных.
А красив с этими кострами в морозный вечер каменный державный град Петра! И как разросся, расстроился. Будто еще совсем недавно блаженной памяти императрица Анна Иоанновна рядила сразу за Лютеранской кирхой устроить сад-гартен для гоньбы оленей, кабанов, зайцев. Но какие зайцы?! Сзади кирхи ровные улицы одна за другой, где в пять часов пополудни зажигаются масляные фонари на чугунных столбах изящной фигуры.
Возле кирхи же стоит двухэтажный дом на десять покоев, принадлежащий славному кондитеру из немцев Нецбанду. В эту зиму снял его барон Степан Петрович, нареченный недавно самою государыней Калымским. Немало пришлось ему хлопотать аудиенцию. Но добился, преуспел. Стал в назначенный день и час среди толпы вельмож напудренных в большой приемной зале Зимнего дворца, роскошней которого и в мире нет. Матушка-царица осчастливила долгим разговором. Пожелала узнать, очень ли оробел, когда унесло от Аляски, как это чувствуется, если сильный голод — в животе болит или только скучно. Спрашивала, знатная ли река Калыма, годится ли для судоходства, чем продовольствуются в Армонге царские люди, нельзя ли местных жителей употребить в земледелии или лучше пусть в охоте на дикого зверя продолжают упражняться? Приезжий на все давал толковые ответы. Довольная императрица пожаловала его табакеркой, алмазами украшенной. Был зван на куртаги. Дамы придворные, легкомысленные танцорки, многие заразились любовью к статному иноземцу. Веером открыто примахивали к себе, Мушки клеили у губ особым образом, давая знак, что, мол, свободна, кровь горяча, хочу с высоким блондином иметь амур. Но Калымский оказался подвержен другому соблазну — карточному. Причем так изрядно, что крупные столичные картежники стали приглядываться, а нельзя ли его распрячь тысячи эдак на три.
Назревал скандал.
Сначала сели у барона в “фараон”, потом решили сразиться в холопскую “горку”, где успех зависит только от бодрости игрока, так что храбрый, имея одни лишь номерные, сорвет банк, а робкий и сомнительный потеряет даже с сильными картами.
Кроме хозяина были князь Смаилов, известный санкт-петербургский шалун, кавалер Леблан и Бишевич, человек подлого роду, но великого достатка, откупщик.
И после ужина Калымский, против всех ожиданий, стал забирать чуть ли не всякий кон. Гребет и гребет к себе широкими, словно у холопа, ладонями. Добавит в большую кучу, холодно оглядит партнеров — серые глаза, будто чужие на загорелом по-мужицки, каменном твердом лице — и ждет очередной сдачи.
Проигрывал больше всех князь Николай. А не того был закала, чтобы обиду сносить. Богатством, связями избалован, противоречия не терпел, над низшими куражился. Лакеев только в петербургском особняке держал три десятка, сытых, проворных. Таких, что купеческую фигуристую или захудалого шляхтича беленькую дочку выкрадут для князевой услады, по его слову подожгут на окраине мещанский домишко и до времени жителей не выпустят, чтобы барину потешиться. Знающие неохотно садились с ним играть. Идет карта, Смаилов вежлив, а нет, может и побить партнера.
К одиннадцатому часу он отдал Калымскому около тысячи и стал писать записочки. Кавалер и откупщик уже заимели интерес следить, как же в конце концов обойдется своенравный князь с хозяином.
Пробило полночь. Барон держал банк, Смаилов был за рукой. Ставку назначили двадцать рублей. Князю открылась козырная десятка с фалью, а в поднятых он нашел еще туза с королем. Получалось, игра его. Бишевич, которому открыли козырную даму, отказался, кавалер с двумя мелкими заявил себя в боязни. Перебить Князеву карту могли лишь три фали подряд у Калымского — случай столь редкий, что на него и считать нельзя. Осторожно, чтобы затянуть барона, Смаилов “пошел в гору” на двадцать. И тут же поправился, назначив сто.