...И медные трубы
Шрифт:
А нового господина боялись все.
Главное — укрытия от него никакого. Всем пренебрег: охотой, карточной забавой, иным каким ни то барским гулянием. Оттого может сам персоной во всякий час на всяком месте негаданно быть. Выскочит из лесу с Федором, камердинером, коня осадит. Мужик и мигнуть не успел, барина слоено ветром из седла выхватило, перенесло, и вот он уже рядом. Лик тверд, будто из камня тесанный. Нагнулся, в борозду руку запустил: “Мелка пахота! Землю царапаешь только”. Взглянет, как гвоздем пробьет. В тот же миг опять на коня, и сгинули двое.
А если б гневен? При его-то страшной силище.
— Ты почему здесь?
Калымский поднял подсвечник. Сам в халате после умывания. Готовый сбросить
В темноте тонули дальние углы спальни. На открытой постели сидела Лизавета. Поднялась, как он вошел.
Шагнул ближе. С того дня, когда впервые увидел девушку в комнате флигеля, думал о ней, не переставая. Встречал дважды. Первый раз — сгребающей сено на покосе. Не в лицо узнал — платок ниже бровей, — а по гордой повадке. Он собирался поблизости брать грунт на пробу, но, испуганный ее присутствием, ускакал. И еще было — на покосе же, когда проезжал мимо и остановился глянуть, верно ли заделывают силосную яму. Тут вовсе не увидел сначала. Догадался, что рядом, только по странному напряжению сердца, по тому, что со знойной, пыльной, помутнелой суши июньского вечера вдруг сдернулась пленочка, все сделалось ярче, цветнее. Как соскочил, спины вокруг согнулись. Он огляделся, ища, не ошибся ли в своем чувстве. Она в двух шагах от него тоже склонила голову. Опять Калымский смешался, подбежавшему сотскому ничего не сказал. Его даже злило. За последний год выработал холодную, спокойную уверенность в себе. И вдруг этот трепет, пересохший рот. Федор, уже вовсю хороводившийся с крестьянскими двужильными девками, рассказал о ней. Четырнадцати лет была за красоту отобрана князем у мелкопоместного дворянина. Одинока. В селе среди дворни никого близких.
Теперь стояла рядом. Освещенное живым движущимся огнем, лицо розовело, темные ресницы строго опущены.
Калымский слышал в висках удары своего сердца. Мелькнула невероятная мысль — может быть, и прав сумасшедший натурфилософ двадцатого века в Америке, выступивший с теорией, будто женщины и мужчины происходят от разных животных. Ведь нельзя же действительно, чтобы вот эти губы, плечи, грудь — все столь желанное, окончательно совершенное — природа кроила из той же обыденности, что и мужскую грубую плоть.
Охрипший вдруг, повторил:
— Ты начто пришла?
Она, глядя вниз и в сторону, сказала:
— Наше дело господам угождать.
Потупилась — мол, воля твоя, барин, меня не спрашивай, как хочешь поступай.
Струйка горячего воска пролилась Калымскому на пальцы. Он выпрямил подсвечник.
— Мне подневольной любви не надо.
Вспыхнула, повернулась, ушла в темноту. Там легкий скрип.
Помедлив, бросился за ней. Неверный, колеблющийся свет выхватил очертания двери, обитой, как и стены, цветным ситцем. Открыл рывком. Маленькая комнатка вся в иконах (вспомнилось — управляющий говорил, что возле спальни образная). Лестница вниз.
Вернулся в спальню. Задумчиво поставил подсвечник на столик у постели. Вдруг схватился за горло обеими руками.
— Умру!
Вдохнул судорожно. Больше двух лет пришлось поститься в безлюдных эпохах, год сдерживал себя в Сибири и потом в Петербурге — тут уж от совести, от почти религиозной жажды стать наконец безупречным. Отверг авансы развязных придворных красавиц — больно у них все было просто: пройти в соседний покой, вернуться.
И вот нахлынуло.
Открыл высокую раму окна. Томительный, душный запах цветущего шиповника тянул из сада. Образ Лизаветы еще витал здесь, в комнате. Замотал головой — как можно было отпустить?.. А не отпускать?.. Уподобиться окружающей своре гаремщиков?
Однако ночь! Вот эта. Как ее переживешь?
Почти машинально скинул халат, туфли. Взял в шкафу темное полукафтанье. Перегнулся через подоконник.
Всходила луна. Цветник перед домом сиял чуть мертвенным серебром, глубокую черноту держали аллеи.
Мягко спрыгнул в засыревшую теплым вечерним паром траву. Шагом мимо фонтана, бегом к главным воротам. Старичок-сторож дремлет у полосатой будки. Лунный блик облил, загибаясь, штабель кирпича, приготовленного класть ограду.
Пахнуло полынью и сжатой рожью. Шлях, белея, уходил к лесу, мягкая пыль сжималась под ногой.
Дальше, дальше от Лизаветы! От темных бровей, от пахнущего свежестью и сеном тела ее. Бежать до изнеможения, усталостью подавить страсть.
Версты оставались позади за верстами, дыхание наладилось. Свернул в поле, пробился сквозь молодую дубовую рощу, опять на шлях. Давно уж не бегал так. Мерный ритм успокаивал. Какие-то миги начал ощущать себя снова тем Стваном, который один на целую планету шагает ночами по отмелям, плывет в океане, словно водоросль, свободный, простой…
Проселок втек в деревню — ни огонька, ни звука. Промчался по ней, и только вдогонку, когда уже был за околицей, залаяли и стихли собаки. Река, брод. Луна уже стояла высоко, в светлом круге возле нее меркли звезды. Опять деревня. Поднялся на холм, вдали что-то мерцало. Даже остановился — так странен был этот свет среди холодных полей, уснувших деревень. Своя усадьба была уже далеко, направление к ней знал только по звездам. Постоял. Вдруг обрывком донеслась музыка. Пошел через лесок. Высокая оштукатуренная стена преградила путь. Подпрыгнул, взобрался. Сквозь деревья и кустарник — освещенные окна белого здания.
Держась в тени, стал подходить. Торжественные спокойные звуки менуэта. Открылась площадь широкого двора, вся заставленная каретами. Там и здесь кучками прислуга — лакеи, кучера. Гомон, смех.
Пошагал в обход двора. Могучая липа возле стены здания. Забрался на нее. Теперь растворенное окно в танцевальный зал было рядом, оттуда полыхнуло жаром. Сотни свечей в люстрах, оркестр на хорах. Мужчины в камзолах, в английских фраках с короткими фалдами. Женщины в кринолинах, у каждой веер в руке. Красные, разгоряченные лица, парики, напудренные, высоко взбитые волосы. Даму в черных брабантских кружевах вел в первой паре полный брюнет — орденская лента со звездой на бедре. С такой старательной важностью выделывали танцоры па менуэта, что на миг Ствану, скорчившемуся в ветвях, даже смешно стало. Надо же, вполне взрослые и даже пожилые люди медленно то сходятся парами, то расходятся, кланяются друг другу, разводя руки, кавалер кружит даму, шаг вперед, шаг назад, все так серьезно, будто заняты важным, даже государственно нужным делом. Танцуют и будут танцевать весь вечер, даже далеко в ночь, подкрепляя себя у буфетов. А разойдутся в отведенные им покои с чувством исполненного высокого долга.
Спрыгнул.
Перед фасадом здания раскинулся регулярный парк — фонтан и статуй полукругом, посыпанные песком аллеи, вазоны, мраморные бюсты.
Шепот на скамьях. Из беседки звук поцелуя.
Вышел к большому пруду. Каменные ступени спускались к воде. Рядом боскет, там шорох.
— Позвольте вас обнять.
— А вот и не позволю! Мне маменька наказывала пока не допускать такие вольности.
Поспешно шагнул прочь, натолкнулся за деревом на двух обнявшихся.
Дальняя музыка стихла.
От дворца по главной аллее бежала толпа, впереди полный мужчина с орденской лентой. Он остановился в двух шагах от Ствана.
Восклицания, смех, крики: “Тише!.. Тише!”
Стихли. Полный брюнет огляделся, взмахнул белым платочком.
Тотчас где-то поблизости грянула пушка, громко вступил оркестр, спрятанный в кустах. За прудом в небо поднялись сияющие, сыплющие искры колеса фейерверка. По пруду будто сам собой плыл помост, весь в цветах, несколько обнаженных мужиков и молодых баб на нем в принужденных позах — аллегория.