1913. Лето целого века
Шрифт:
Рильке в Париже растерянно вспоминает лето и осень в Германии. Как он беспокойно ездил туда-сюда между всеми своими женщинами и сверхматерями, между Кларой, еще-супругой, и своими уже-не-любовницами Сидони и Лу, своей летней любовью Эллен Дельп, своей матерью и очарованными им дамами Кассирер, фон Ностиц и фон Турн-и-Таксис. Держать все открытым, не идти однозначным путем – куда все это приведет, думает Рильке 1 ноября. Как образ жизни – это катастрофа. Как поэзия – откровение:
Пути открытыБольше нет преграды предо мной,что меня в томлении держала:все пути открыты, пеленойс глаз земная увлеченность пала.Боль от всех любовных ожиданиймучила меня и день и ночь:боли той от встреч и расставанийя не мог доселе превозмочь.В Аугсбурге Бертольт Брехт сетует на ноябрьские простуды. И чем только еще ни страдает пятнадцатилетний школьник, как свидетельствует его дневник: голова болит, насморк, катар, резкие боли в спине, кровь из носа. Каждый день знаменуется краткими бюллетенями о его «самочувствии»,
Выражение «An apple a day keeps the doctor away» [45] впервые всплывает в 1913 году – в книге Элизабет Райт «Деревенская речь и фольклор».
45
Яблоко на ужин – и доктор не нужен (англ.)
Эмиль Нольде все ближе и ближе к тихоокеанским островам. 5 ноября удается приплыть через Желтое море в Китай. За пять дней пароход «Принц Эйтель Фридрих», пройдя мимо Тайваня, добирается до Гонконга. Из Гонконга экспедиционная группа теплоходом «Принц Вальдемар» отправляется через Южно-Китайское море в Германскую Новую Гвинею. Но ступив на землю далекой немецкой колонии, он приходит в недоумение. Вместо девственного рая он обнаруживает рынок. В ноябре 1913 года Нольде пишет на родину: «Дорогой друг, горько наблюдать, как целые земли здесь заполонены наихудшими галантерейными товарами из Европы, от керосиновой лампы до простейшего хлопка, выкрашенного неестественной анилиновой краской». Чтобы увидеть это, жалуется он, не было нужды отправляться в путешествие. Он оставляет свои принадлежности для рисования в чемоданах и чертыхается.
2 ноября рождается Берт Ланкастер.
Когда Георг Тракль возвращается из Венеции в Австрию, тонущий город запускает ему вослед машину вдохновения. В последние месяцы 1913 года поэзия охватывает его со страшной силой, и вместе с тем чуть не проламывает ему череп. Дурман языка рассказывает о преисподней, творящейся у него внутри.
«Все раскалывается надвое», – пишет он в ноябре. Так никогда и не выяснится наверняка, что же случилось, но можно предположить, что его любимая сестра Грета беременна. И совершенно неясно, от кого: от своего мужа (который был у нее в Берлине), от него самого или от его друга Бушбека, которого он подозревает в связи с ней. Мы знаем только, что в одном из ноябрьских стихотворений Тракля появится «нерожденное», и через три месяца он напишет, что у сестры был выкидыш. Но кто знает. Его душа настолько истерзалась, что и самой жизни хватило бы расколоть его пополам.
В благодарность своему покровителю и спасителю Людвигу фон Фикеру он, несмотря на безутешное состояние, после долгих уговоров соглашается на публичное выступление. Он читает на четвертом литературном вечере фикеровского журнала «Бреннер» в Филармоническом зале Инсбрука. И, судя по всему, поэт говорил так, будто все еще бродил, бормоча себе под нос, по венецианскому пляжу Лидо: «Поэт, к сожалению, говорил очень слабо, словно из какой-то сокрытости, из жизней прошлых или будущих, и лишь с течением времени удавалось в монотонно-молитвенном языке этого уже даже внешне своеобразного человека уловить слова и фразы, а за ними – образы и ритмы, которые составляют его футуристическую поэзию». Так написал Йозеф Антон Штойрер для «Тирольских ведомостей».
Между обоими провальными выступлениями – на Лидо и в филармонии – возникает одна из центральных глав немецкоязычной лирики двадцатого века. В ней всего 49 стихотворений, среди которых главные произведения «Себастьян во сне», «Песня Каспара Хаузера» (одно посвящено венецианскому путешественнику Адольфу Лоосу, другое – его жене Бесси) и «Превращения зла». На самом деле возникает 499 или 4999 стихотворений, потому что стихи Тракля всегда не окончены: существуют бесчисленные версии, заглавия, редакции, правки и варианты. Он не устает хвататься за карандаш и переделывать рукописи, не устает писать издателям журналов, где печатаются его стихи, и просить поменять это слово на другое, а другое на это. «Синий» может превратиться в «черный», а «легкий» в «далекий». Он таскает за собой мотивы, пытается уместить их в строфу за строфой и, если не удается, переносит их в следующее стихотворение, в следующий год. «Неисправимый в высоком смысле слова» – сказал о Георге Тракле Альберт Эренштейн. Но это не так. Самого его еще можно было исправить. Но лишь через него самого. Его стихотворения – монтаж из того, что он слышал, читал (Рембо в первую очередь и Гёльдерлин), чувствовал. Но бывает и так, как, например, в стихотворении «Просветление» из ноября 1913 года: начинавшееся «источником голубым, бьющим в ночи из отмершего камня» оно превращается в итоге в «цветок голубой, тихо звенящий в камне замшелом» [46] . Романтизм всегда предстает исходной точкой, но вместе с тем и томительной целью тихо звенящего Тракля. Одной только осенью 1913 года голубой цветок расцветает в стихотворениях Тракля девять раз. В эпитафии Новалису он увядает уже в ранней редакции текста. Но едва «голубой» увял и был вычеркнут, начались новые опыты над словами. Цветок может быть каким угодно: сперва «ночным», потом «сияющим», в итоге «розовым». Чтобы производить впечатление пророческих, стихам Тракля не хватает точности. Здесь скорей успевает блеснуть немецкий словарный запас во всей своей роскоши, силе, в зальцбургском позднем барокко, пока Тракль не откроет, наконец, дверь в производственный цех вдохновения и надо всем не повеет чумной дым исхода и ледяное дыхание его души. Всюду умирают цветы, темнеют леса, прячутся лани, смолкают голоса.
46
По пер. с нем. С. Аверинцева
Мертвый приходит к тебе.
Истекает сердце захлебывающейся кровью,
под черными бровями гнездится невысказанный взгляд;
темная встреча.
Ты – пурпурный месяц, вот он сияет в зеленой тени олив.
Следом идет непроходящая ночь. [47]
Это непреходящее переживание vanitas кажется слишком экзистенциальным, чтобы Тракля можно было уличить в словесном опьянении или даже китче. Тракль умел выражаться только лирически, его правки и редакции суть его автобиография. Он узрел темноту, уловил мимолетность, потребовал объяснений от непостижимого. Он всматривался в себя и становился свидетелем незримого, с фантазией, обретающей окончательную свободу лишь в интроспекции.
47
Пер.
В борьбе с языком он шлифует слова до тех пор, пока не поймет, что может отпустить их в мир. В мир, где самому ему не выжить. Его стихи – пусть даже они повествуют о последних днях человечества – не возвещают беды. В них история давно приняла – в дюрренматтовском смысле – «наихудший оборот», именно потому, что уже оказалась подумана и записана в стихах.
3 ноября рождается Марика Рекк.
Роберт Музиль устал и ложится раньше жены. Но не может заснуть. Спустя какое-то время он слышит, как она идет в ванную готовиться ко сну. Он берет блокнот, всегда лежащий на прикроватном столике, карандаш и просто записывает все, что происходит: «Я слышу, как ты надеваешь ночную сорочку. Но это еще далеко не все. Опять совершаются сотни мелкий действий. Я знаю, что ты торопишься; во всем этом, очевидно, есть необходимость. Я понимаю: мы наблюдаем за безмолвным поведением зверей, удивляясь, как у них, не обладающих, по-видимому, душой, действия следуют одно за другим, с утра до вечера. Здесь то же самое. Ты не осознаешь всех бесчисленных действий, которые совершаешь, всего, что кажется тебе важным и остается незначительным. Они на каждом шагу в твоей жизни. Я случайно это осознаю, пока жду тебя». Любовь кажет себя и в чувствующем, изумляющемся, воодушевленном, нежном вслушивании и наблюдении.
1 ноября баварского короля Отто официально объявляют сумасшедшим. Врачи диагностируют «финальную стадию продолжительного психического заболевания». Таким образом юридически возможным становится восхождение на трон принц-регента Людвига под именем Людвиг III.
У сумасшедшего Войцека галлюцинации: «Над городом зарево! Все небо горит! И словно трубный глас сверху» [48] . 8 ноября в мюнхенском театре Резиденции, после многолетних настаиваний Гуго фон Гофмансталя, состоится премьера возникшей в 1836 году и оставшейся фрагментом драмы «Войцек» Георга Бюхнера, рожденного в 1813 году. Постановка чудесно вписывается в этот год: идеальный момент, чтобы вторгнуться в сознание. Какая пьеса, какой язык, какой темп! Уж почти восемьдесят лет, а кажется, будто написана сегодня. Эта история параллельна «Верноподданному» Генриха Манна, только в ней гораздо больше насилия, в ней глубже архаика. Врач использует Войцека для экспериментов, капитан – для унижений. После того как любимая Мария изменила ему с симпатичным «Тамбурмажором», он не сдерживает агрессию и закалывает ее. Жертва оборачивается преступником. «Ключевым моментом, – как говорит Альфред Керр, – становится мучающее человечество, а не замученный им человек». Это драма пролетария, пьеса о мятеже и протесте. Рильке вне себя от восторга: «Спектакль бесподобен, как этот покалеченный человек там стоит в своей куртке посреди мироздания, malgre lui [49] , в бесконечности звезд. Это театр, таким театр мог бы быть». Но прежде всего это торжество языка, который бьется меж галлюцинацией и сказкой, канавой и поэзией и набрасывается на тебя ястребом. В конце пьесы есть сказка об одиноком ребенке: «А не нашедши на земле, решил он поискать на небе – там месяц такой ласковый светит. А как пришел к месяцу, смотрит – ан это гнилушка. Пошел он тогда к солнцу, а как пришел, смотрит – ан это вялый подсолнечник. А как к звездам пришел, смотрит – это маленькие золотые жучки, насаженные на булавки. Захотелось ему обратно на землю – глянь, а вместо земли – горшок перевернутый. Так он и остался один-одинешенек». [50]
48
Пер. с нем. Е. Михелевич
49
Вопреки его воле (фр.)
50
Пер. с нем. Е. Михелевич
Эта сказка полностью соответствовала вкусам 1913 года. Безутешная, по ту сторону всякой утопии, но наполненная поэзией.
Возможно, в тот день, 8 ноября, он был среди гостей на премьере «Войцека», от его квартиры на Айнмиллерштрассе до театра рукой подать: Эдуард фон Кайзерлинг, самый крупный и самый забытый антиутопист своего времени. Он и без того лицом не вышел, а тяжелый сифилис и болезнь спинного мозга внесли дополнительную лепту, и вот теперь обедневший балтийский граф делит с двумя сестрами Генриеттой и Эльзой один этаж в Швабинге. Между тем, он уже почти совсем ослеп, но диктует сестрам богатые красками рассказы и романы. В принципе, в своих книгах, выходящих год за годом, он рассказывает одну и ту же историю. Но с точки зрения языка, это ни на что не похожее певучее заклинание природы, которым он хочет облегчить дворянскому роду его кончину. Отсутствующую рефлексию он рассматривает как самый ее большой отличительный признак. От его книг исходит волнительный покой: расточительство чувств, слов, прилагательных, к которым он обращается, лишь бы скрыть бессмысленность, на которую модернизм обрек этот мир. Никто, за исключением Штифтера в «Бабьем лете», не умел описать роскошь нордического лета с такой страстью и разнообразием. Вместе с тем Эдуард фон Кайзерлинг демонстрировал, что ностальгией не справиться с настоящим. Когда его персонажи говорят, он просто слушает их – с недоверием, улыбкой и смущением. Он верит только природе, ее росту, цветению, увяданию. Довольно гениально. Как раз вышли «Волны», его самый крупный антиутопический манифест, а в 1913-м он работал над новеллой «На южном склоне», своим шедевром. Над главным героем Карлом Эрдманом фон Вест-Вальбаумом, владеющим имением в Прибалтике, как некогда и сам автор, нависла угроза дуэли, «с хрупкой явственной оболочкой, словно плод, созревший на южном склоне». Вся новелла движется к этой дуэли. Вместе с тем дворяне в этой истории иронизируют по поводу первых брешей в отношении полов, когда, например, обожаемая всеми Даниэла фон Бардов говорит своему поклоннику Карлу фон Эрдману: «Зачем вы тоже хотите быть сложным, всем сейчас надо быть сложными и загадочными, и все думают, будто смогут тогда нам понравиться». Немного позже, когда он написал ей любовное письмо, наполнив его чувствами, она в садовой беседке тщательно проходится по нему, словно скальпелем, и говорит о нем: «Китч». «На южном склоне», таким образом, представляет собой еще и монумент языкового скептицизма. Но больше всего подкупает, как Кайзерлинг держит всю историю в напряжении, ведет все к большой роковой дуэли. Чья же песенка спета: Карла Эрдмана, высокопарного пошлого любовника, или его бравого противника, который того оскорбил? Что делает Кайзерлинг в кульминационный момент: оба стреляют мимо, дуэлянты собирают вещи. Все разваливается. Названное новеллой таковой не является – нет никакого «события». Врач, присутствующий на дуэли, явно разочарован: он, как иронично отмечает Кайзерлинг, «внутренне слишком много готовился».