1917, или Дни отчаяния
Шрифт:
Сначала это один пожар. Потом невдалеке разгорается еще один.
В некоторых окнах зажигается свет.
Квартира Терещенко. Раннее утро
Заспанный Мишель идет по коридору, кутаясь в халат, входит в кабинет и берет трубку.
– Терещенко слушает…
В трубке бубнит чей-то голос.
– И тебе доброе утро, Александр Иванович, – говорит Михаил в микрофон. – Что еще случилось?
Некоторое время он слушает, а потом говорит:
– Ну хорошо… Хорошо… Понял. Я поеду с тобой. Приезжай.
27
Терещенко открывает дверь. Он уже не в халате, хотя одет по-домашнему.
В прихожую входит бородатый человек в котелке и шерстяном пальто с бобровым воротником. Плечи его припорошены снегом.
– Между прочим, – говорит гость, – слышна перестрелка. Совсем рядом с твоим домом стреляют, за Миллионной, в казармах. И горит что-то… Как ты можешь спать в такое время?
– Когда я хочу спать, я сплю при любых обстоятельствах. Свойство организма. Раздевайся, Александр Иванович, – Терещенко принимает у вошедшего пальто и котелок, вешает их на вешалку у входа. – Прости, что не предлагаю позавтракать, но Любаша придет только в половине восьмого… А вот чаем могу угостить. И бублики нашел в буфете…
– Давай хоть чай, – соглашается ранний гость. – А то я продрог как собака! Коньяк найдется?
Терещенко с улыбкой кивает.
– Я по телефону не сказал тебе самого главного! – продолжает Александр Иванович. – Наш дорогой самодержец нынче ночью решил распустить Думу… Это лучшее, что он мог сделать, чтобы заварить настоящую кашу! Так что от того, чью сторону теперь возьмет Волынский полк, зависит – быть Думе или не быть… Вот такой кунштюк получается, господин Терещенко… Так что собирайся – и поехали. Собрание начнется через час в Таврическом дворце и нам обоим надо на нем быть…
– Дай мне десять минут на сборы.
– Я знал, что ты согласишься! – радостно восклицает бородач. – Был уверен!
Он махом опрокидывает в себя рюмку коньяку и, обжигаясь, запивает чаем.
– Я еще ни на что не согласился, господин Гучков, – возражает Терещенко от дверей. – Восстание одного полка – это еще не революция. Сейчас вмешается Протопопов с его жандармами и все волнения окончатся за сутки.
– Это может стать концом самодержавия, Миша, и началом конституционной монархии, – говорит Гучков с менторской интонацией. – А может, как всегда, окончится позором…
– Друг мой, не говори красиво… – Терещенко уже на пороге, но Гучков останавливает его.
– Оставь свои шутки, Михаил Иванович! Слишком далеко все зашло. Дураки мы будем, если не воспользуемся ситуацией, законченные дураки! Удача сама падает нам в руки! Распутина было мало, этой сумасшедшей немки было мало, бездарно просранной войны… А тут… – Гучков смеется, поднимая подбородок. Видно, что он возбужден событиями до крайности. – На святое покусился Николай Александрович! У нас в России все возможно, только привилегии не тронь – а он тронул! Думу распустил! И что? Теперь в Думе каждый мнит себя революционером и готов к решительным действиям. Все как один! Ты представляешь себе единодушно голосующую Думу? Я – нет! Жаль, он не сделал этого раньше!
Терещенко слушает голос Гучкова через приоткрытые двери.
Михаил уже одет. Он входит в спальню и нежно целует в щеку сонную жену. Несмотря на его осторожность, она просыпается.
– Ты куда, Мишель? – спрашивает она по-французски.
– Приехал Гучков, Марг, – отвечает ей Терещенко. – Царь распустил Думу, в казармах восстали солдаты. Мне нужно ехать… Я прошу тебя, дорогая, сегодня на улицу не выходить. Если что-то нужно, пошлешь Любашу. А лучше и ее не посылай. Опасно. Обойдемся тем, что есть…Обещаешь?
– Хорошо, милый. И ты будь осторожен.
– Конечно.
Терещенко на миг склоняется над детской кроваткой, в которой спит младенец.
– Если меня поздно не будет, не волнуйся – возможно, придется задержаться. Я постараюсь позвонить. Спи, Марг.
Она послушно закрывает глаза.
Подъезд дома
Гучков и Терещенко спускаются по лестнице.
На первом этаже возле дверей стоят несколько офицеров во французской форме.
Когда Терещенко с Гучковым проходят мимо, офицеры здороваются.
Один из них – рослый, с живым насмешливым выражением интеллигентного лица – подходит к Терещенко и Гучкову пожать руку.
– На этот раз все серьезно? – спрашивает он.
– Пока не знаю, Дарси, – отвечает Терещенко.
– А вы что скажете, господин Гучков? – француз закуривает, он явно мало спал этой ночью – глаза слезятся, на веках красная кайма, но мимика у него, несмотря на усталость, весьма выразительная. – Нам стоит волноваться?
– Был бы рад вас успокоить, Дарси, но не могу. Сами видите, что в городе стреляют, но сомневаюсь, что за одну ночь фронт развалится.
– О… – француз поднимает одну бровь, – понятно, что не за одну ночь. Не смею задерживать вас, господа! Будем ждать возвращения де Люберсака. Может, хоть ему что-то разъяснят!
– Им уже сообщили, – говорит Гучков вполголоса, выходя в сырое февральское утро. – И англичанам сообщили. И американцам. Всем уже сообщили. Революция в воюющей стране! Фронт рядом! Представляешь, какая сейчас начнется неразбериха?
– Или Протопопов пришлет войска, – возражает Терещенко, садясь в ожидающую их пролетку. – И наведет порядок. И никакая неразбериха не начнется. Ни здесь, ни на фронте. Везде будет тихо, как зимой на деревенском кладбище…
– Вот поэтому, – Гучков садится рядом с ним и запахивает свой барский меховой воротник так, чтобы наполовину спрятать лицо от ветра, – я тебя и позвал. Мужчинам не принято говорить комплименты, но я скажу… Ты не трус, и не болтун, и не дурак – на тебя можно положиться. Я уверен – ты не предашь, а я воевал, людей чувствую кожей. Впереди несколько дней, когда все решится. И если мы не сделаем, что должно, то второго шанса нам не видать. А для нас все кончится очень даже печально… И не только для нас, Миша, для все страны. Мы – ее последняя надежда.