1918. Хюгану, или Деловитость
Шрифт:
Проблемой, впрочем, становился обед. Не доставляло особого удовольствия сидеть за одним столом с Эшем, который должен был все-таки в какой-то степени, если даже и несправедливо, чувствовать себя обойденным. Были знакомы осуждающие взгляды пастора — тут уж и еда в горло не полезет. Такой пастор по сути своей коммунист, стремящийся все обобществить, и поэтому ведет себя так, словно бы другие хотят нарушить мировой порядок.
Хугюнау отправился прогуляться и поразмышлять над этим. Между тем в голову ему не приходило ничего стоящего. Было, как в школе: можно было быть настолько изобретательным, насколько хотелось, а затем не оставалось ничего лучшего, как оказаться больным. Так что он повернул к дому, дабы прийти туда раньше Эша, и поднялся к матушке Эш (с недавних пор он взял обыкновение так ее называть). С каждой ступенькой страдальческое выражение на его лице становилось все более похожим на правду. Может, он и действительно чувствовал себя не совсем здоровым и лучше всего было бы вообще не есть. Но за пансион в конце концов уплачено, и нет совершенно никакой необходимости что-либо дарить этому Эшу.
"Госпожа Эш, я заболел".
Его
"Госпожа Эш, я не буду кушать".
"Но, господин Хугюнау… суп, я готовлю для вас такой супчик… он еще никому не приносил вреда".
Хугюнау задумался. Затем печальным голосом проговорил: "Бульон?"
Госпожа Эш была поражена: "Да, но… у меня в доме ведь нет мяса".
Лицо Хугюнау стало еще более печальным: "Да, да, нет мяса… мне кажется, у меня температура… потрогайте-ка, матушка Эш, я весь горю…"
Госпожа Эш подошла поближе и нерешительно притронулась пальцем к руке Хугюнау.
"Может, мне в самый раз пришелся бы омлет", — продолжал Хугюнау.
"Может, вам лучше заварить чаю?" Хугюнау унюхал в этом желание сэкономить: "Ах, пойдет один омлет… у вас же есть в доме яйца… может, из трех яиц".
После этого шаркающими шагами он вышел из кухни.
Частично потому, что так подобало бы больному, частично потому, что ему надо было бы отоспаться за эту ночь, он прилег на диван. Но уснуть ему не удавалось — он все еще был возбужден из-за удавшегося журналистского приема. Может, надо было бы прилечь на кровать. Углубившись в свои мысли, он посмотрел на зеркало, висевшее над умывальным столиком, посмотрел в окно, прислушался к шумам в доме. Это были обычные шумы на кухне: до него донеслись звуки отбивания мяса- значит, он ее все-таки надул, эту толстую Эшиху, и получит все причитающееся мясо. Естественно, она будет ссылаться на то, что невозможно приготовить бульон из свинины, но такой аппетитный, слегка обжаренный кусочек свинины ведь не повредит больному. Затем он услышал резкие и короткие, режущие по доске звуки и идентифицировал их как нарезание овощей — да, он всегда со страхом наблюдал за своей матерью, когда она измельчала быстрыми режущими движениями петрушку или сельдерей, ему всегда было страшно, что мать при этом зацепит кончики пальцев: кухонные ножи ведь острые. Он обрадовался, когда режущие звуки прекратились, а матушка начала вытирать неповрежденные пальцы о кухонное полотенце для рук. Если бы только уснуть; лучше было бы все же лечь в постель; Эшихе надо было бы тогда посидеть рядом, занимаясь вязанием или прикладывая компрессы. Он потрогал свою руку- она действительно горела. Следует подумать о чем-то приятном. Например, о женщинах. Голых женщинах. Заскрипела лестница, кто-то поднимался по ней наверх; странно, отец ведь не имел обыкновения приходить так вовремя. Ну да, это же всего лишь почтальон. С ним говорит матушка Эш. Раньше в дом регулярно приходил булочник, сейчас его не видно. Черт знает что такое; когда голоден — невозможно спать.
Хугюнау снова посмотрел в окно, за окном виднелась цепь Кольмарских гор; управляющим замка "Хохкенигсбург" был майор; кайзер лично назначил его на эту должность. Hai'ssez les Prussians et les ennemis de la sainte religion [48] . Чей-то смех раздался в ушах Хугюнау; он услышал, как кто-то говорит на эльзасском диалекте. С одного места на другое переставляется кухонная кастрюля; ее тянут по плите. Тут он услышал в ушах чей-то шепот: голод, голод, голод. Это же идиотизм какой-то. Почему он не может есть вместе с остальными! С ним всегда обращаются плохо и несправедливо. На его бы место сейчас да посадить майора. Лестница опять заскрипела; Хугюнау весь сжался — это шаги отца. Ах Боже ты мой, это же всего лишь Эш, господин пастор.
48
Ненавидьте пруссаков и врагов святой веры
Урод он, Эш этот, и поделом ему, если он злится. Как ты мне, так и я тебе. Кухонные ножи хорошо наточены, и концы у них острые. Сейчас он с удовольствием стал протестантом, затем подастся к иудеям, подвергнется обрезанию; нужно рассказать все это его жене. Кончики пальцев, острия ножей. Лучше всего было бы сразу же встать и спуститься вниз, спросить его, не собирается ли он стать иудеем. Слишком глупо его опасаться; я просто слишком ленив. Но еду мою она должна мне принести, и немедленно… пока не получил свою жратву пастор. Хугюнау напряженно прислушивался к тому, что происходило внизу, сели ли они уже за стол. Ничего странного, что сам постоянно худеешь, когда всего тебя объедает этот Эш. Но он такой. У священника должно быть брюхо. Надувательство эти его пасторские одежды. У палача тоже черная одежда. Палач должен много есть, ему нужны силы. И неизвестно, тащат ли они кого-то на экзекуцию или просто несут обед. С этого момента нужно будет ходить в гостиничную забегаловку и жрать за столом майора мясо. Уже сегодня вечером. Если омлет будет задержан еще хоть немного, то будет скандал. Чтобы приготовить омлет, требуется ведь всего лишь каких-то пять минут!
В комнату тихо вошла госпожа Эш, поставила тарелку с омлетом на стул и пододвинула его к дивану.
"Заварить вам чаю, господин Хугюнау, травяного чаю?"
Хугюнау поднял глаза. Его злость уже почти улетучилась: когда тебе сочувствуют, то это хорошо.
"У меня температура, госпожа Эш".
Ей следовало бы хоть разок погладить его по лбу, чтобы проверить, есть ли температура; его злило, что она не делает этого.
"Я лягу в постель, матушка Эш".
Но госпожа Эш неподвижно стояла перед ним и настаивала! на том, чтобы он выпил чаю: это отличный чай, не только древнее, но и известное лекарство, собиратель трав, унаследовавший секреты дедов и прадедов, стал очень богатым человеком, у него в Кельне дом, к нему совершают паломничество люди со всей округи. Она редко говорила на одном дыхании так много.
Хугюнау тем не менее не поддавался: "Стаканчик вишневой наливочки, госпожа Эш, был бы мне в самый раз".
Она брезгливо сморщила лицо: шнапс? Нет! Даже от своего мужа, здоровье которого, собственно, оставляет желать лучшего, она добилась того, чтобы он пил чай.
"Ах так? Эш пьет чай?"
"Конечно", — ответила госпожа Эш.
"Тогда, ради Бога, сделайте и мне чаю", — вздохнув, Хугюнау сел на диване и принялся за свой омлет.
71
Прощание с Хайнрихом прошло на удивление безболезненно. Поскольку физические и духовные потребности необходимо было держать на расстоянии друг от друга, то это стало исключительно физическим событием. Когда Ханна прибыла на вокзал, ей показалось, что она похожа на осиротевший дом, в котором опустили гардины. Она со всей определенностью знала, что Хайнрих вернется с войны невредимым, осознание этого не позволяло сделать из Хайнриха мученика, дало возможность не только успешно избежать на вокзале сентиментальности, которой она так опасалась, но и отодвинуло также- выходя далеко за рамки неприятностей прощания — желание, чтобы Хайнрих никогда больше не вернулся назад, в зону непонятности и безопасности. И когда она сказала мальчику: "Папочка скоро снова будет с нами", то они, наверное, оба знали, что она имела в виду.
Физическое событие, как она могла вполне обоснованно обозначить этот шестинедельный отпуск, представлялось теперь ей как какое-то сужение течения ее жизни, как сужение ее "Я"; это было похоже на ограничение ее "Я" пределами телесного, на протискивание бурлящей реки сквозь узкое ущелье. Имей она, когда она серьезно задумывалась над этим, постоянное чувство, будто ее "Я" не ограничено ее кожей и будто оно могло проникнуть сквозь ее легко проницаемую кожу в шелковое белье, которое она носила, и будь почти так, словно бы ее одежда таила в себе дыхание ее "Я" (поэтому наверняка можно объяснить и ее уверенность в вопросах моды), да, будь почти так, словно бы это "Я" живет вне тела, скорее обволакивая его, чем живя в нем, словно бы оно больше мыслит не в ее теле, а как-то вне его, на более высокой, так сказать, наблюдательной вышке, откуда она может рассматривать свою собственную телесность, какой бы важной она ни была, как ничтожную незначительность, то за время длившегося шесть недель физического события, за время бурлящего протискивания сквозь ущелье от всего раскинувшегося простора не осталось бы ничего, кроме всего лишь блестящего тумана, сияния радуги над грохочущими водами, в определенной степени — последнего прибежища души. Но теперь, поскольку успокоившееся пространство снова начало расширяться и это было подобно падению оков, то такой вздох и выравнивание одновременно становились желанием забыть бурлящее ущелье. Впрочем, процесс забывания происходил строго поэтапно. Все личностное уходило из памяти относительно быстро; манеры Хайнриха, его голос, его слова, его походка — все это забылось моментально; но общие черты остались. Или, прибегая к неприличному сравнению: вначале исчезло его лицо, затем руки и ноги, но неподвижное и застывшее тело, этот торс, простиравшийся от грудной клетки до основания бедер, эта в высшей степени непристойная картина мужчины, она сохранилась в глубинах ее памяти — божественная картина, покоящаяся в земле или омываемая прибрежными волнами Тирренского моря. И чем дальше заходило такое поэтапное забывание- и это было самым ужасным в нем, — тем больше суживалась эта божественная картина, тем сконцентрированнее и изолированнее была ее непристойность, непристойность, к которой все медленнее и медленнее, все более короткими шагами, приближалось забывание, не имея сил сопротивляться непристойности. Это всего лишь сравнение, и как всякое сравнение оно преувеличивает реальное положение вещей, которое, оставаясь в тени, является смешением неясных представлений, потоком полузабытых воспоминаний, полузавершенных мыслей, не совсем желанных устремлений, рекой без берегов с серебристым туманом над ней, серебристым дуновением, достигающим облаков и звезд на черном небе. Так что торс в водовороте реки был не торсом, он был отшлифованным булыжником, он был изолированным куском мебели, предметом домашнего обихода или мусором, брошенным в поток событий, глыбой, сброшенной в прибрежные волны: волна накатывала за волной, день сменялся ночью, и на смену ночи приходил день, и то, что дни шли за днями, было непонятно, иногда даже непонятнее, чем сны, следовавшие друг за другом, и иногда там, под ними, таилось нечто, что напоминало тайные догадки школьниц и каким-то образом пробуждало тайные желания убежать от этих инфантильных догадок, убежать в мир личностного и снова вырвать у забвения лицо Хайнриха. Но это было всего лишь желание, и его исполнение представлялось бы, по крайней мере, настолько же возможным, насколько возможным было дополнение греческого торса, найденного в земле; короче говоря, желание это было невыполнимым,
На первый взгляд может показаться не имеющим особого значения то, что главенствует в памяти Ханны Вендлинг — личностное или общее, Но в то время, когда общие черты настолько явно поднимаются до уровня доминирования, где социальный союз гуманного, который просто простирается от индивидуума к индивидууму, растворен ради коллективных обозначений никогда еще не видимого единообразия, где представлено полное отвратительных черт обезличенное состояние, соответствующее собственно только лишь детству и старости, то из такого всеобщего правила не может быть изъята и отдельная память, и отчуждение какой-то в высшей степени незначительной женщины, будь она даже очаровательной внешности и хорошей партнершей в постели, это правило не может быть объяснено, к сожалению, имевшей место сексуальной неудовлетворенностью, а оно составляет часть целого, отражает, как и любая отдельная судьба, метафизическое господство, повисшее над миром, если угодно, физическое событие, метафизическое, вопреки всему, в своей трагичности: ибо трагичность эта — отчуждение "Я".