1918. Хюгану, или Деловитость
Шрифт:
"Да", — сказала она.
Безвозвратно потеряна родина, перед нами неизбежно разворачивается даль, только боль становится все более расплывчатой, все светлее, даже, может быть, невидимее, не остается ничего, кроме болезненного дуновения того, что было. И Мари сказала: "Зло в мире большое, но радость все-таки больше".
Я сказал: "Ах, Мари, тебе знакомо отчуждение, и тем не менее ты счастлива… и ты знаешь, что только смерть одна, что только это последнее мгновение избавит от отчуждения, и несмотря на это, ты хочешь жить".
"Кто во Христе, тот никогда не бывает одиноким… Приходите к нам",ответила она.
"Нет, — был мой ответ, — я часть своей еврейской квартиры, я пойду к Нухему".
Но это не произвело на нее никакого впечатления.
78
Человек, которому ампутировали руки, становится торсом, Такой ход мыслей обычно использовала Ханна Вендлинг, когда пыталась найти дорогу обратно
Этот очень замедленный процесс находил свое обоснование, конечно же, не в особо моральном образе мыслей Ханны; нет, у нее просто пропало любое ощущение времени и скорости, это было замедление потока жизни, впрочем, не его запруживание, а скорее всего улетучивание и исчезновение в никуда, просачивание в совершенно пористую почву, исчезновение и забывание того, что только что было в мыслях, И когда доктор Кессель, в соответствии с договоренностью, заехал за ней на своей повозке, чтобы отвезти в город, то было так, как будто бы она вызвала врача из-за какой-то странной и трудноформулируемой озабоченности сыном, и только приложив усилие, она привела свою память в порядок. Затем, правда, внезапно испугавшись, что снова забудет, она сразу же спросила — они как раз пересекали сад, — кто такой этот однорукий лейтенант в лазарете? Доктор Кессель не сразу понял, о ком идет речь, но когда он помогал ей подняться в повозку и, слегка кряхтя, занял место рядом с ней, то вспомнил: "Конечно, вы имеете в виду Ярецки, ну, конечно… бедный молодой человек, его, наверное, направят теперь в невропатологическую лечебницу". Этим переживание за Ярецки для Ханны и ограничилось.
В городе она сделала покупки, отправила посылку Хайнриху, нанесла визит Редерсам, Она и Вальтеру велела прийти к Редерсам; затем они решили добираться домой пешком. Необъяснимая озабоченность сыном исчезла как-то сразу. Это был мягкий и спокойный осенний вечер.
Не было бы ничего удивительного, если бы в эту ночь Ханне
Вендлинг приснился греческий торс в бурлящей пене речной воды, мраморный блок или — этого тоже было бы достаточно — какой-то булыжник, омываемый накатывающимися волнами. Поскольку она не могла вспомнить такой сон, то было бы неискренне и неразумно что-либо говорить об этом. Однозначно только то, что спала она плохо, часто просыпалась и смотрела на раскрытое окно, ожидая, что поднимутся жалюзи и покажется голова грабителя в маске. Утром она подумала о том, чтобы освободить садовнику и его жене хозяйственную комнату рядом с кухней, дабы на всякий случай в доме был мужчина, которого можно было бы позвать на помощь, но она отказалась от этого плана, поскольку маленький слабый садовник не являлся защитой, в душе остался только толстый осадок недовольства Хайнрихом, который расположил домик садовника так далеко от виллы; он даже забыл установить решетки на окна. Но она должна была сама себе признаться, что все это недовольство едва ли имело что-либо общее со страхом: это было скорее всего не страхом, а своего рода крайней раздраженностью из-за одинокого изолированного расположения виллы, при всем том, что Ханна испытывала нежелание проживать в доме, окруженном людской толчеей, и говорила об этом вслух; это было пустое пространство, окружавшее виллу, этот умерший и словно бы снова составленный из кусков ландшафт был настолько омертвевшим, что он стал подобен поясу пустоты, который все сильнее охватывал эту уединенность, пояс, снова вырваться из которого можно было только с помощью силы, разорвав его или прорвавшись сквозь него, или же с помощью грабителя. Недавно она прочитала в газете о революции в России и о Советах, статья называлась "Прорыв снизу"; эти слова вспомнились ей ночью и постоянно звучали в ушах, словно уличная песенка. В любом случае будет неплохо поинтересоваться у слесаря Круля, сколько будет стоить поставить решетки на окна.
Ночи стали более длинными, и холодный месяц плыл по небу, словно булыжник. Невзирая на ощутимую ночную прохладу, Ханна никак не могла собраться с духом, чтобы встать и закрыть окна. Еще ужаснее безмолвного грабителя ей казалось дребезжание вставленных оконных стекол, и это своеобразное напряжение, которое, собственно, не было страхом, но находилось на грани того, чтобы в любой момент превратиться в панику, придало ей внешне романтическое настроение. Так она чуть ли не ночи напролет стояла, прислонившись к открытому окну, и смотрела на мертвое пространство осени, странно удерживаемая, почти прилипшая к пустоте ландшафта, и страх, который как раз из-за этого сбросил с себя все, что вызывало боязнь, стал просто пеной- сердцу было легко, словно раскрывающемуся цветку, и застылость одиночества распахнулась в открытой свободе дыхания. И это было похоже на вызывающую ощущение счастья неверность Хайнриху, это было состояние, которое она воспринимала как резкую противоположность другому, имевшему когда-то место состоянию… да, только какому состоянию? А потом она заметила, что это была противоположность тому, что она когда-то называла физическим событием. И хорошее состояло в том, что в эти/мгновения она совершенно забывала об этом физическом событии.
79
Опасения Эша оправдались: Хугюнау снова доставил неприятности майору. Впрочем, Хугюнау сыграл в этом лишь пассивную роль.
В начале октября на письменный стол майора попал один из тех списков, с помощью которых армейское руководство обычно разыскивало военнослужащих, подозреваемых в дезертирстве или еще каким-либо образом исчезнувших из воинских частей; среди имен стояло также имя некоего Вильгельма Хугюнау из Кольмара, стрелка 14-го стрелкового полка.
Майор уже было отложил в сторону список, как вдруг в груди шевельнулось какое-то беспокойство. Он снова взял в руки список, и, держа его из-за своей дальнозоркости на расстоянии вытянутой руки и повернув ближе к свету, он еще раз прочитал; "Вильгельм Хугюнау", имя, которое он где-то, должно быть, уже слышал. Он вопросительно посмотрел на ординарца, который при поступлении почты находился в его кабинете, он еще видел, как человек, который, очевидно, ждал его распоряжения, вытянулся по стойке "смирно", ему еще хватило сил отдать распоряжение "Вы можете идти", и только оставшись один, он рухнул вперед на поверхность стола, уткнувшись лицом в ладони рук.
В себя он пришел с мыслью, что ординарец все еще стоит у двери и что этим ординарцем является Эш. Он не решался даже посмотреть, а когда наконец понял, что там действительно никого нет, сказал сам себе: "А, все равно…", словно так можно было уладить дело. Это, впрочем, не помогло, лицо Эша попрежнему был у двери и смотрело на него; Эш смотрел так, как будто обнаружил на его теле какое-то клеймо. Взгляд, устремленный на него, был полон осуждения, и майору стало стыдно, что он смотрел на Хугюнау, когда тот танцевал. Но мысль эта улетучилась, и до него внезапно донеслись слова, сказанные Эшем: "Среди нас всегда есть предатель".
"Среди нас всегда есть предатель", — повторил майор. Предатель- это бесчестный человек, предатель- это человек, который предал свою родину, предатель- это человек, который обманул родину и товарищей… дезертир — это предатель. И по мере того, как его мысли таким образом все ближе подходили к скрытому предмету, завеса внезапно разорвалась, и он одним разом понял: он сам предатель, он сам, он, комендант города, был тем, кто позвал к себе дезертира и смотрел, как тот танцует, он был тем, кто позвал к себе дезертира, чтобы этот дезертир пригласил его в редакцию, чтобы дезертир подготовил ему дорогу к гражданской жизни, к друзьям, которые никакими друзьями не являются… Майор ухватился за Железный Крест и сорвал ленточку: предателю нельзя носить почетные награды, предатель должен снять почетные награды, нельзя, чтобы он лежал в гробу с почетными наградами… Бесчестье может быть смыто только пистолетной пулей… Приходится взять кару на себя… И майор, застыв с неподвижным-взглядом, тихо прошептал: "Бесславный конец".
Рука все еще лежала на пуговицах кителя; он убедился, что все они застегнуты, и это необычным образом успокоило его, стало надеждой на возвращение к долгу, возвращение к собственно безопасной жизни, хотя образ Эша еще и не исчезал. Образ был дрожащим и таинственным, он находился в том мире и одновременно в этом, представитель добра и зла одновременно, он был исполнен легкой уверенности и в то же время полон неопределенности гражданского, человек, распахивающий жилетку и открывающий всеобщему обозрению свою рубашку. Так что майор, все еще держа руку на пуговицах кителя, поднялся, одернул китель, провел рукой по лбу и сказал: "Химеры какие-то".
Он охотно позвал бы Эша, который мог бы все объяснить. Ему хотелось сделать это, но это было бы новым отклонением от долга, новым отклонением к гражданскому. Этого нельзя допустить. К тому же нужно самому хорошенько подумать: все подозрения могут оказаться совершенно безосновательными. И если проанализировать ситуацию, то станет очевидно, что этот Хугюнау всегда вел себя правильно и как патриот. Может быть, все прояснится само собой и повернется к лучшему.
Майор слегка дрожащими руками еще раз поднес к глазам список, затем отложил его в сторону и взялся за остальную почту. Пока он прилагал все усилия к тому, чтобы снова привести свои мысли в порядок, эти усилия разбивались о противоречивые приказы и служебные распоряжения, и разобраться в этих противоречиях оказалось ему не под силу. Повсеместно в мире нарастал хаос, хаос мысли и хаос мира, сгущалась темнота, и эта темнота имела звучание адского умирания, в треске которого понятно было только одно: поражение родины- о, темнота усиливалась, нарастал хаос, но из хаоса в облаке ядовитых газов ухмыльнулась физиономия Хугюнау, физиономия предателя, инструмента кары Господней, первопричины нарастающего несчастья.