1989
Шрифт:
с гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул.
Захватывала эта смелость,
когда в длину и ширину
временщики хотели сделать
штрафной площадкой —
всю страну.
Страну покрыла паутина
запретных линий меловых,
чтоб мы,
кудахтая курино,
не смели прыгнуть через них.
Внушала,
к смелости ревнуя,
ложно-болелыцицкая спесь:
вратарь,
не суйся на штрафную!
Поэт,
в
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
но ведь и любят нас за то,
что мы
куда не след совались
и делали незнамо что.
Ведь и в безвременное время
всех грязных игр договорных
не вывелось в России племя
пересекателей штрафных!
Купель безвременья —
трясина.
Но это подвиг,
а не грех
прожить и честно,
и красиво
среди ворюг
и неунех.
О радость—
вытянуть из схватки,
бросаясь, будто в полынью,
мяч,
обжигающий перчатки, —
как шаровую молнию!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч, —
а вдруг,
задев седой вихор,
мяч,
и заманчив, и обманчив,
перелетит через забор?
Как друг Ваш старый,
друг Ваш битый,
прижмется мяч к щеке
небритой,
шепнет, что жили Вы не зря!
И у мячей бывают слезы.
На штангах расцветают розы
лишь для такого вратаря!
9 августа 1989 г.
ХАРЬКОВСКОЕ МОЛОКО
С. Цапеву
Соблюдаю я Харькову верность,
где когда-то с балкона рука
с молоком протянула мне термос,
чтобы глотка осталась крепка.
Харьков стал мне одною из родин,
где родился я как депутат.
Я во многом был Харьковым зроблен,
как молочный приласканный брат.
На Сумской, лепеча еле слышно,
целовали меня неспроста,
как раздвинувшаяся вишня,
чьи-то маленькие уста.
Еще многое здесь приключится,
но, бродя по ночным мостовым,
я навек разминулся с Кульчицким
и с Миколою Хвылевым.
Вновь с балкона ныряющий в воздух,
термос плавает над головой
в желтых бабочках, в розовых розах
на веревочке бельевой.
Я за то молоко видпрацюю.
Щиро дякую, глубоко —
и за харьковские поцелуи,
и за харьковское молоко.
ночной митинг
В. Мсщсрмкоиу
Митинг на Салтовке ночью
в таком бесфонарном дворе,
будто бы в черной
засасывающей дыре.
Там, где рука у милиции
нервно ползет
к незастегнутой кобуре,
словно уже надвигается
грозно ревущее:
"РЕ...",
"...ВО..."
. Мы пробудиться народ
призывали!
Во-во!
"..ЛЮ..."
Лезет народ на помост
в социальном хмелю.
"...ЦИЯ!..".
Кто на помосте стоит
с микрофоном!
Це я...
Кто я —
из школы вытуренный
выжариватель вшей!
Или пошляк
с предвыборной
улыбочкой
до ушей!
По-честному — кто я таковский?
Вам бы, на ваш бы вкус —
жэковский Кашпировский,
ремстройконторный Иисус!
Я не бальзамщик на раны.
Не голосуйте "за".
Я не сумею с экрана
вам закрывать глаза.
Стою, как на крае карниза,
Салтовка,
перед тобой
в ответе за мафию и за
с бюстгальтерами перебой.
Как мне во мгле не отчаяться,
где белые пятна лиц, —
лишь окна в зрачках качаются,
мерцая из-под ресниц!
Я вам обещаний на вертеле
шашлычником не подносил,
но люди так жаждут верить —
уже из последних сил.
Не я им нужен — Хоттабыч
и в Харькове,
и в ИКАО.
Поверить в кого-то хотя бы —
лучше, чем в никого.
Но вдруг этот кто-то — из прочих,—
потенциальный мясник,
зачаточный фюрерочек,
генерал иссиму си к!
Помост еще чуть — и рухнет,
но лезут опять и опять
пожать заболевшую руку,
автограф добыть,
обнять.
Со звездочками глазенок,
светящихся в лунном луче,
качается пацаненок
на мощном отцовском плече.
И просит отец, как над бездной,
с застенчивостью мужской:
"Хочу, чтобы сын был честный...
Коснитесь его рукой..."
Я чуть от стыда не заплакал...
Ну что я вам —
идол,
шаман!
Неужто политика — плаха
или шаманский обман!
И, вздрогнув от этой мысли,
увидел я мгле вопреки:
с помоста почти что свисли
отцовские каблуки.
Я понял над бездной черной,
что если толпища попрет,
то рухнет он вместе с мальчонкой,
а косточки — кто соберет...
Вцепился я, став озверелым,
в мальчонку того и отца
и стал отжимать их всем телом от пропасти,
от конца...
Шаманство —
подделка народности.
Отжать бы хоть малость народ
от пропасти,
пропасти,
пропасти,
а косточки —
кто соберет...
"...РЕ..."