5/4 накануне тишины
Шрифт:
единственному сыну моему Мишеньке,
блатные колыбельные
с матерщиной…
Она снова чиркнула спичкой, хотя прежняя папироса ещё дымилась в пепельнице.
— …Знаете, что говорю я своему сыну, который по наивности всё стремится съездить со мною, к моим родным, в Москву?
Всё собирается, дурачок, увидеть их…
Я, помня, что в нём половина крови моя — потомственных учёных, а половина — из… из породы наших губителей и насильников, я,
…Они, хамы, без всякой моей вины
превратили меня в зверя,
в волчицу,
спаривающуюся в неволе с псами.
И мой сын должен жить как дикий зверёныш!
Весь свой век.
…Всё это время я всматриваюсь в него со страхом:
не проявятся ли у него пёсьи повадки.
И вот этого я уже не переживу…
Погибнуть — лучше — погибнуть…
Ксенья Петровна пригнулась к столу со своей папиросой:
— Так, значит, говорите — трое? С одной девицей?.. Что ж, произошло худшее. В нём очнулся и проявился хам!
Студент Барыбин замер и не шевелился в сумраке кухни. Но Цахилганов и Сашка плотно подпирали его своими плечами.
— Чем тут у вас пахнет? — принюхивался Цахилганов. — Рыбой протухшей, что ли? Не пойму, откуда…
— …Помесь, помесь. Дикая мешанина сословий, — бормотала Ксенья Петровна, потирая глаза от дыма.
И стонала:
— Проклятый Караган, чёрная дыра. Мы обречены жить здесь до гробовой доски. Нам нет пути в нормальную жизнь. В любом другом месте надо скрывать прошлое, а тут… Тут все про всех всё знают. И никого ничем не удивишь. В Карагане. Благословенный Караган…
Вдруг Анна Николаевна встрепенулась:
— Но — позвольте! «Ублюдки»?.. Заявлять так — жестоко. Ваш авторитет в хирургии, Ксенья Петровна, неоспорим. Даже у нас, в терапии, считают вас… Но то, что вы говорите! Нельзя так, — беспомощно лепетала Анна Николаевна.
— А не жестоко ли было бы мне вернуться к своим близким, насовсем? — устало, дробно, безостановочно принялась смеяться Ксенья Петровна. — В свою, уцелевшую, среду? С ребёнком, прижитым от конвоира? И держать его, малого, несмышлёного, в том надменном, потомственно-аристократическом, профессорском окруженьи, где каждый — каждый! — всегда бы помнил: вот он, ублюдок, с не нашей, низковатой, беспородной линией лба! Ребёнок с широкими ступнями быдла. Вот — ха-ха-ха, мальчик новой, дикой, советской породы!
Однако Ксенья Петровна внезапно успокоилась:
— А здесь, в этой чёрной дыре, мы с ним мыкаем нашу долю вместе. С моим мальчиком-ублюдком. Сообща. Терпеливо…И не ропщем, нет! Кому-то там, в вышине, надо, чтобы это было так. Только вот зачем? Никогда не пойму…
Сашка решил было сдуру всё превратить в смешное,
поскорее — в смешное,
он принялся свирепо раскачивать на руках воображаемое грудное дитя, как самка орангутанга, и тыкать пальцем в замершего Барыбина,
но Цахилганов отвесил ему тихий шлепок по затылку… Анна же Николаевна то и дело затыкала уши,
умоляя
— Тише, Ксенья Петровна. Тише. Вы ужасно громко всё время говорите. Соседи могут услышать… Мы живём в стране…
— где — стены — слышат!
— Правда страшна для тех, кто привык её приукрашивать, — хладнокровно заметила Ксенья Петровна, откидывая седую прядь с лица. — А от искажённой правды проку не бывает. Один вред,
— да — искажённая — правда — не — может — стать — основаньем — для — прямой — жизни — а — только — станет — основаньем — для — кривой —
кривизна усугубляет кривизну.
И утяжеляет предстоящий путь многократно…
— Ужасно, — не рада была разговору Анна Николаевна. — Не оживляйте плохого словом! Ничего мне больше не рассказывайте — ни про себя, ни про Мишу. Плохого я знать не хочу!.. Ну, про Сашу Самохвалова, бедняжку, хотя бы — не надо! Забудьте.
Она торопливо поглаживала скатерть обеими руками:
— У нас все равны. Равны…
Все — равны — для — тех — кому — всё — всё — равно.
— …Да как же такое забудешь? Господь с вами, — даже отстранилась Ксенья Петровна. — И он, Саша, забудет ли, что родила его — школьная уборщица из ссыльных, обесчещенная директором школы? Он же с ней — в принудительном порядке жил, выдвиженец из пролетариата. Пожизненный Челкаш деклассированный. Закончивший какой-то там ликбез. С беззащитной уборщицей голубых дворянских кровей — тайно жил! Так, что она ещё потом и девочку от него родила! И что, забудет Саша, как эта, уже — полупомешанная уборщица, в припадке отчаянья их, детей своих, связала, засунула в мешок да и повезла ночью, зимой, на санках,
топить в проруби?!.
— Нет, всё-таки здесь пахнет, — шептал Цахилганов. — Прямо разит. Не пойму только, чем…
— …Ну, их же спасли, детей! — похлопывала по скатерти мать Цахилганова, словно утрамбовывала прошлое без устали,
— как — утрамбовывают — тайные — захоронения — чтобы — их — не — разграбили — не — нашли — никогда —
заглаживая, приминая.
— В хороший детский дом их сдали! — выпевала она благостно. — А истеричку эту субтильную, дворяночку-уборщицу, в больницу уложили… И потом, ведь у Юрия Сергеевича хватило мужества усыновить Сашу — результат своего, так сказать, порока взять в дом! Уметь надо ценить хорошее в людях.
— Мне это, вообще-то, как слону дробина, — сонно пробормотал Сашка и закрыл глаза, откинувшись к стене.
А Ксенья Петровна надменно фыркнула:
— Уж конечно, подвиг! Усыновить мальчика, хорошенько уверив всех, что он — не его, а чужой… Да, именно — Сашу, — строго подтверждала она. — Который учился на пятёрки. А не девочку чокнутую… Девочку, как бракованый уже результат своего прелюбодеянья, он оставил государству, на память. Царство ей небесное, девочке ублюдочной. Как и дворяночке полупомешенной. Всех их степь приняла… Всех, не нужных стране Советов, революцией покалеченных, Караган упокоил! В чёрной, угольной земле своей…