7 проз
Шрифт:
Мужичонка вопросительно посмотрел на парнишечку. Артемьев с тревогой следил за развитием дискуссии.
– Утопиться, да, - быстро согласился парнишечка, даже перестав всплакивать, - это будет и верно, и правильно. Это и совесть нашу успокоит, и душу.
– Решено!
– вскочил мужичонка.
– Топиться, да и весь сказ.
– А может, ему напоследок добро сделать, - предложил парнишечка, жидененку-то?
– Добро?
– задумался мужичонка.
– А то и добро. Это, пожалуй, еще вернее будет, еще правильнее. Добро сделать, а там и концы в воду. Мы, пожалуй, вот что отчебучим: мы ему крест золотой подарим, - мужичонка вытащил из бесконечных карманов массивный крест, при виде размеров которого Артемьев округлил все глаза, - килограмма два чистого золота.
–
– А и славно, - воскликнул парнишечка, - это ж и будет по высшему по добру: знать, что может твой дар во зло обратиться, но не ставить свое поганое знание превыше веры в чистоту сердца сваво.
– Да и чем больше злыдить они, евреи, станут, тем скорее придет конец терпению - людскому, земному!
– торжественно воскликнул мужичонка, воздымая крест над головой, будто какая аллегория.
– Решено. Дарить и топиться! Вон окно, видишь, на третьем этаже... Вон, на той стороне. Там, чую я, родился недавно еврейского полу младенец.
Парнишечка и мужичонка встали и решительно двинулись вдоль прудов. Через пять секунд мужичонка вспомнил об Артемьеве:
– Эй! Пошли крест дарить. Чистое золото.
– Мне здесь быть надо. Чего ж, мужики, погуляли, хватит, - отказал Артемьев. Оставалось меньше часа.
– О как!
– удивился мужичонка и вытащил еще один пистолет, на этот раз вовсе не газовый.
– Ну-ка, встать! Мы волхвы. Нам третий нужен. Дарить! Дарить и топиться!
Артемьев, косясь на пистолет, осторожно пошел впереди, соображая, как бы сбежать. Пруды как бы очнулись и еле заметно вздохнули, - возможно, они начинали готовиться к приему трех тел. Артемьев подумал, что от бульвара они все-таки отличаются.
– И кто же там?
– спросили из-за двери женским и впрямь еврейским голосом.
Мужичонка откашлялся, нежданно смутился и забормотал на мотив "лужу, паяю":
– Волхвы, дары... Крест золотой принесли, поскольку младенец мужеску полу...
– Вера, кто там?
– донеслось из глубины квартиры.
– Мойша, говорят, нам принесли дары... Добрые люди, надо проверить...
– Вера, не открывай, - взвыло из глубины, - ты сошла с ума!
Но было поздно: любопытствующая Вера выставила нос в щель, пьяный мужичонка решительно раскрыл дверь, шагнул вперед, шаря за пазухой, куда он успел воротить крест, и приветствуя хозяев бодрой тирадой: "Поскольку вы есть жиды, жидами и будучи..."
Мойша, только что беспокойно выдвинувшийся в коридор в полосатой пижаме, мявкнул "погром!", схватил жену за рукав и с резвостью необычайной втянул вслед за собой в туалет, после чего громко призвал Веру позвонить в милицию.
– Вряд ли у них телефон в сортире, - заметил по этому поводу парнишечка.
– Поскольку, жидами являясь, вы и есть евреи, - бубнил мужичонка, выпроставший наконец крест и догадавшийся спрятать пистолет.
– Мойша, выпусти меня, там ребенок, - кричала Вера.
– Вера, они тебя убьют, - безумствовал Мойша.
Суета, в общем, была порядочная.
– Чой же ребенок молчит?
– удивился парнишечка.
Мы вошли в комнату, неожиданно залитую белесым таинственным светом и наполненную тихим серебристым гудением. Крики хозяев доносились как бы очень издалека. Младенец лежал на спине, спокойно сосал палец и смотрел на пришельцев серьезными взрослыми глазами. Потом по тонким губам скользнула неправильная, скошенная какая-то тень улыбки.
– Улыбается, ишь, - обрадованно сказал мужичонка и больно ткнул меня крестом в бок.
– Младенец есть, а волов нет, - продолжал удивляться парнишечка. Чудно.
Вера билась в тесном сортире, Мойша кричал о погромщиках. Мужичонка осторожно положил массивный крест в изножье люльки - люлька не качнулась. Ребенок снова улыбнулся, понимающе как-то, зная якобы что-то, - в общем, мороз по коже. Я поискал глазами часы - мои остановились. В коридоре катастрофически хряснуло. Вера, растолкав нас, прильнула к люльке и через пару секунд, поняв, что ребенок в безопасности, медленно опустилась на ковер и закрыла лицо руками. Меня трясло в мелком ознобе, как последнюю из опечаток верстки, по счастливой случайности еще не выловленную безжалостным скальпелем корректора. Парнишечка, выглянув в коридор, весело сообщил:
– Хмырь-то - бродит вокруг унитаза, выйти трусит, а дверь-то между тем вынесена!
Мужичонка цыкнул на него, сделал плавный знак рукой, как бы начертав в воздухе незримую фразу, мы послушно построились гуськом и - коли уж началась фраза с "цыканья" - на цыпочках покинули квартиру. Но только мы вышли из подъезда, меня едва не сшиб с ног бухнувший в лицо тяжелый плывущий звук: я понял, что какие-то часы - или нависшие где-то над нами в московской темноте, или часы вообще, над всеми нависшие в темноте всеобщей, как-то моделирующей прошлые и будущие пасмурные наши отношения с собственным бытием, - начали бить двенадцать. Я побежал.
– Куда? куда?
– заволновался парнишечка.
– А топиться?
– Да шут с ним, - устало сказал мужичонка.
– Надоел. Утопимся вдвоем.
– А может, не будем?
– спросил парнишечка, чуть погодя.
– А то и не будем, - согласился мужичонка.
– Тоже удумали: сразу так и топиться. Повременить надо. Я знаю тут недалеко одно местечко.
Всего этого, впрочем, как и всего последующего, я слышать уже не мог: я рвал пространство, отшвыривая за спину кусок за куском и с переменным успехом уклоняясь от гулких ударов курантов, каждый из которых - при условии точного попадания - вколотил бы меня в землю с макушкой, как гвоздь в доску. Фонари - вот они снова, фонари, - жужжали на сей раз бессильно, не в силах осветить ничего, кроме собственной пыльной утробы: они давились своим светом и лопались, как стекло в костре. Мне оставалось несколько метров; я разглядел на фоне большого желтого круга искомый силуэт, я вдохнул перед торжествующим выкриком, но тут грянул двенадцатый час, ударная волна подкосила меня, и я растянулся возле пустой скамейки. Мне показалось, что какая-то тень мелькнула прочь от желтого круга... На скамейке темнел какой-то предмет, я с удивлением распознал гнилую тыкву и отшвырнул ее прочь. Некоторое время я пусто стонал (не пуская далее преисполненного паутиной уголка подсознания успокоительную мысль: жив, цел, свободен). Желтый круг соскользнул со скамейки, прополз подо мной и по мне, как пятно света, мутно позолотил асфальт и с легким плеском нырнул в пруд, разбившись от удара о воду на каскад дисков (некорректно проассоциировавшись с пунктирной траекторией пущенного "блинчиком" камушка - так исторический публицист рифмует "встык" русские лиха с какой-нибудь глупой якобинской диктатурой), вновь собравшись в четкую желтую монету с опасно-острыми краями; померцав, словно закрученная на ребро, она отразилась в небо и луной поплыла в конец аллеи: для кого-то засыпающего - просто мимо окон, мягко пожелтевших от как бы Вакулой спасенной Селены, для меня - в сторону галереи. Вот где я мог найти Анну, и вот куда я помчался: селезенка, как шагомер, беспристрастно свидетельствовала о том, что личный рекорд по количеству бега я превзошел с изрядной лихвой.
Дверь в галерею оказалась незапертой: тусовщики, видимо, просто забыли про нее, празднуя героическое спасение экспоната (так в плохом детективе преступник оставляет на месте преступления не только коллекцию окурков и отпечатков пальцев, но и прядь волос, кошелек, перстень и паспорт; так, в свою очередь, бросают монеты в море: чтобы вернуться). Выставка спала, экспонаты, лишенные поддержки благожелательных взглядов публики, выглядели вовсе уж картонно; и здесь мы найдем повод для учпедгизовской аналогии: чьи-нибудь описания снятых, ночных, необлагороженных ухищрениями светотехника оперных декораций... какой-нибудь "Садко - богатый гость", какое-то морское царство, больше похожее на то, чем, собственно, и является: на свалку утильсырья. Сцену свалки дополнял бритый башибузук: он неловко спал под стойкой, засунув саблю в сапог... он, впрочем, был без сапога... просто: спал, засунув. Он был мертвецки пьян.