7 проз
Шрифт:
Мужичонка и Артемьев стремительно посудили и согласились.
– Мне Сидоров и говорит, что до завтра-то он подождет моего решения, но больше ждать не станет: Параша, де, девка бедовая, всякое претворить может еще пуще заболеть или записку мне написать. Я вздрогнул, но скрыть от Сидорова не смог записку-то - продемонстрировал. Сидоров потерял сознание и с коротким шумом растянулся на полу, выбросив руку прямо вперед, словно бильярдный кий. Еле я его откачал. Он глаза отворил и снова понес: де, я человек благородный, де, Параша - ишь - и уезжать сама хочет, и записку пишет, вот ведь... Решили мы, что с Парашей я встречусь, о разговоре с Сидоровым не скажу ничего, а Сидоров между тем будет ждать дома, а вечером мы вернемся к обсуждению интересующей нас темы. В Барселону мы, для конспирации, полетели на разных самолетах.
– Разумно, - одобрил мужичонка, нетерпеливо стреляя глазами. Артемьев тоже весь скрючился в ожидании стремительно приближающейся развязки.
– ...И мучила, и терзала, и рвала меня на части беспокойная, пытливая мысль: "Жениться на
– сказала мне темнота.
– Вас ждут!"... Параша, закутанная в длинную шаль, сидела на стуле возле окна, отвернув и почти спрятав голову, как испуганная птичка. Она дышала быстро и вся дрожала. Я неловко пролепетал ее имя, уместно пришедшее мне прямо в голову; она же не более ловко пролепетала мое. Мы старались что-то говорить, но были способны только на отдельные хриплые звуки - да и то не на все, у меня, допустим, откровенно не шли "эм" и "ка" - словно клавиши западали в печатной машинке... Так хрипели мы часа полтора, покрываясь потом и пятнами. Я периодически всплакивал. Параша краснела и бледнела. Я попросту проголодался. Параша вращала глазами, как оглашенная. Они молили, эти глаза, доверялись, вопрошали, отдавались... Я не стерпел, нагнулся и приник к ее руке. Параша ответно приникла ко мне. Я забыл все, потянул ее к себе, шаль покатилась с плеч (потом ее так и не нашли), голова ее тихо легла на мою грудь, руки мои скользили вокруг ее стана...
– От уж!
– подбадривающе крикнул мужичонка.
– ...Но тут я отпрянул от нее подобно прыткому животному и заломил руки (себе). "Что мы делаем!
– закричал я.
– Ваш брат все знает! Я вынужден был ему все рассказать. И в этом виноваты вы одни, только вы одни... Зачем вы сами выдали вашу тайну? Вы думаете, мне будет легко с вами расстаться? О, мне будет это очень, очень тяжело! Но вам придется, придется уехать, и вы сами, сами виноваты, поскольку рассказали все вашему брату... Вы не дали развиться чувству, которое начинало созревать, вы сами разорвали нашу связь, вы не имели ко мне доверия, вы усомнились во мне..." Параша вскрикнула, взмахнула руками и выбросилась в окно. Я ошалел так, что даже всплакнул, но тут же понял, что убийство себя не входило в Парашины цели (этаж был первый и низкий), просто не нашла она в себе сил выйти в дверь... Я выбрался из города и пустился прямо в поле. Я носился по полю, воздымая и заламывая, много часов. Ее образ меня преследовал, я просил у нее прощения: воспоминания об этом бледном лице, об этих влажных и робких глазах, о... о-о! Они всячески жгли меня, эти воспоминания. Наступила ночь, и я ринулся к дому Параши. Взмыленный Сидоров выскочил мне навстречу: "Где Параша, где?" "Разве нет ее дома?" - притворно удивился я. "Нет ее, ее же и не было!" воскликнул Сидоров. "Она небось утопилась?" - предположил я. Мы помчались к реке, но в реке Параши не было. Тогда Сидоров предложил нам разделиться, чтобы искать в двух направлениях сразу. Так мы и сделали. Долго ли, коротко ли, но много часов искал я Парашу на тесных улочках Барселоны, в злачных кварталах, на хмурых окраинах, в вольных лесах и на богатых росой полях и пастбищах. Уже ближе к утру я, не солоно нахлебавшись, пришел к дому Сидоровых. Парашино окно горело. Сидоров выглянул, аки сыч. "Она вернулась".
– "Как это замечательно!" - сказал я.
– "Как это замечательно! Речь парнишечки кишела беспорядочными знаками препинания.
– Мне надо с ней и с вами всячески поговорить!" - "В другое время, - возразил Сидоров.
– В другое время и в другой раз". Я попрощался до завтра, присовокупив про себя, что завтра все будет решено. Завтра! Завтра я буду счастлив, завтра я попрошу у Сидорова Парашенькиной руки!
– сладостно мечтал я, улетая в Рим в ночном полупустом самолете. Я даже не поехал домой - позавтракал в воздушном порту и тем же рейсом вернулся в столицу Каталонии. И было утро. Но когда я подошел к заветному домику, меня поразило одно обстоятельство: все окна в нем были растворены и дверь тоже; какие-то бумажки валялись перед порогом; служанка с метлой показалась за дверью... "Уехали!" - брякнула она, прежде чем я успел спросить ее: дома ли Сидоровы? "Уехали, а куда - леший их разберет". Я всплакнул. "Вам между тем письмо", - зевнула служанка. Сидоров писал, что он очень сожалеет о происшедшем, что ему горько от невозможности моей на Параше женитьбы, но он уважает чужие обычаи... Я побрел по улице, скорбя и рыдая. Случилось мне проходить мимо дома фрау Луизы. Старая карга выскочила из окна и вручила мне записку от Параши. Там стояло: "Прощайте, мы не увидимся более. Не из гордости я уезжаю - нет, мне нельзя иначе. Вчера, когда я плакала перед вами, если б вы мне сказали одно слово, одно только слово - я бы осталась. Вы его не сказали. Видно, так лучше... Прощайте навсегда!" Как ужалил меня в сердце этот восклицательный знак! Одно слово... О, я безумец! Я побрел в леса, скорбя и рыдая. Это слово... Я со слезами повторял его накануне, я расточал его на ветер, я твердил его среди пустых полей... Я шел, не разбирая пути: травы, ягоды и мелкие звери стонали под моими тяжелыми шагами. Вряд ли я мог отдать себе отчет в цели своего путешествия; я рисковал заблудиться, но, едва я это понял, стало ясно, что вел меня Он.
– Парнишечка произнес слово "он" с большой буквы и вгвоздил глаза в хилые чердачные своды.
– Вел меня Он... Лес вдруг расступился, как море, и в глаза бросилась большая круглая поляна, в центре которой росло два кривых дерева (именно буки). А на деревьях висели на бельевых веревках два неживых трупа - одним из трупов был труп Сидорова, а другим трупом, поменьше, был труп Параши. Причем отмечалось, что если Параша, как это и полагается при повешении, обрела свою смерть посредством разрыва спинного мозга, то Сидоров повесился менее удачно, достал ногами земли и скончался от мучительного удушения.
Точка, как это часто бывает в эндшпиле подобных рассказов, не оказалась слишком жирной и четкой: она расплылась в пустоту резко вспыхнувшего молчания. Пауза вязко обволакивала приличествующие случаю чувства и впечатления; пауза обволакивала и как-то формовала их в пригодный к употреблению вид - пауза, принадлежавшая нам, слушателям и зрителям (стремительно гасившим в себе ощущения свидетелей и соучастников). Пауза, принадлежащая рассказу парнишечки, являющая собой как бы пустое действие текста, моделирующая инерционное пространство его существования, должна была завершиться - уже только для сухой фиксации пределов, ратификации пограничного соглашения - ремаркой типа "Занавес" или "Конец фильма".
– Вот и все, что имею сообщить касательно интересующего вас предмета, вышел из положения парнишечка.
Ремарка как бы встряхнула весь его текст, как встряхивают объем с содержимым, заставляя последнее утрамбоваться, улечься поплотнее; ремарка резко обозначила важность предшествующего молчания - но не как некоего мыслимого постскриптума, содержание которого давно всем известно, а потому не требует вербализации, а как зоны, в которую вываливаются не уложившиеся ни в один из вариантов прочтение огрызки смыслов, начинающие - вопреки очевидной несовместимости - жадно и хаотично сплетать свои уродства в пестрый клубок непроясненной семантики, весьма, впрочем, трогательный в своей беззащитности, в своей ненужности ничему, вплоть до самое себя... запоздало дотягивается из начала абзаца упущенная возможность каламбурного выверта - "утромбоваться"...
Мы вытерли слезы: кто рукавом, кто платком. Мужичонка взял парнишечку за плечи и, со скупой нежностью самца, притянул к себе.
– Да, брат... Намыкался ты, натерпелся. Это, я доложу, не всякий переживет, эдакую историю.
Я тоже хотел сказать парнишечке что-нибудь доброе, но слов не нашел, ограничившись ласковым взглядом. Парнишечка, до странности ободренный и желающий, очевидно, развить успех - утвердить и увеличить нашу жалость к себе, - суетливо вытащил фонарик, посветил в угол чердака и спросил почему-то шепотом:
– Зырите, вон там... за оградкой? Это я поставил оградку, чтобы не затоптали. Следы сандалий, зырите?
Мужичонка уверенно кивнул головой, я последовал ему из солидарности на самом деле ничего я не видел.
– Это Олега!
– торжествующе заявил парнишечка.
– Мы дружили с ним... лет пятнадцать назад. Даже больше. Мне тогда было тринадцать, а он на год младше. Брат он мне, двоюродный, и я ему брат. И мы с ним как бы... ну, разделили постель - вот здесь, на чердаке, валялись всяческие матрасы. А потом его убили, Олега-то, я пришел сюда, чтобы всплакнуть, и вдруг вижу: его следы, его сандалий... Я их оградкой, по оградке ток пустил высокого напряжения... Так вот они и сохранились на долгие годы.
Резануло античное количество трупов на единицу текста, перенасыщенность раствора рассказа мрачными подробностями, явный перебор, сюжетная неловкость, бездарная избыточность трагических сандалий, но если Артемьев счел подобную фигуру даже и изящной (вот так жизнь смеется над литературой, осознавая некий высший - вне школ и пропорций - эстетизм варварского нагромождения ситуаций, кое покажется уродливым у любого поэта, но мерцает чистотой непосредственного жеста в "реальности"; так поэзия, в свою очередь, учреждает фигу жизни - такой корявой, безапелляционно графоманской фабулой она вносит последний штрих в пренелепый парнишечкин образ), то мужичонка достаточно тренированный, чтобы уловить фальшь, но не достаточно, чтобы расслышать ее музыку, - пришел натурально в ярость, выпалил набор бранных слов и погнал парнишечку - в шею и к лестнице.
– Это ж аллюзия...
– пищал парнишечка, хаотично цепляясь руками за трухлявые балки.
– Всяческая реминисценция.
– Я те дам жалюзию, - свирепствовал мужичонка.
– Руки-ноги пообломаю, сикамбр одноглазый (мы и впрямь забыли упомянуть, что парнишечка был одноглаз). Сукин сын... Ну я из тебя, дерьмо, человека сделаю...
– Да ток же там, ток!
– верещал парнишечка.
– Вы посмотрите, коли не верите, там же высокое напряжение... Я же правду говорю, вот вам крест...
И как бы имелось в виду, что аллюзия пополам с реминисценцией принадлежит вовсе не парнишечке, а линии судьбы.
– Хрен, - просто сказал мужичонка, роняя парнишечку в пыль.
– Сейчас мы проверим, какое там напряжение.
Он браво подошел к перегородке, ни секунды не размышляя, перемахнул через нее и двинулся было дальше, но парнишечка с истошным криком нырнул мужичонке в ноги, схватил его за штанину и завыл:
– Следы, следы... Не топчите следы... Я вас умоляю, заклинаю - там его следы, следы... Здесь был ток, был... Я не знаю... Здесь было напряжение...
Мужичонка плюнул в сердцах, вернулся ко мне и разлил на двоих остатки водки.