А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
Вот так: расстроился от сержанта Шубина, а кончил все теми же немцами. Что ему до них? Судная троица — генералы Ушаков да Трубецкой да князь Михайло Голицын — главных-то, Остермана, Миниха и прочих, приговорила к четвертованию и колесованию, но добрейшая государыня в последний момент, когда Остерман уже лежал на плахе, помиловала, кого в Березов, кого в Пелым разослала. А велика ли разница между Остерманом и тем же Шубиным?..
Соображение это и самого ошарашило. Он ведь понимал: судьба сержанта Шубина интересует Елизавету больше, чем судьба снятого с плахи Остермана!
И не ошибся: час ли, два ли спустя хитрой лиской юркнула к нему вездесущая Фруська и по своему державному праву запричитала:
— Полеживаешь? А тебя государыня призывает…
Алексей привел себя в порядок и поспешил на зов. В приемной зале была уже не зареванная баба — решительная и немногословная повелительница.
— Алексей Григорьевич, — указала пером на соседнее кресло, — выполнишь ли ты мое поручение?
— Государыня!..
— Ладно уж, как ты меня зовешь?
— Моя господыня!
— Вот так-то лучше. Господом данная. А потому Господом и прошу… Прошу! Так, Алексей. Расквитайся ты, друг мой любезный, с сержантом Шубиным. — Она вздохнула, помолчала. — Я подписала Указ о пожаловании ему майорского звания и возвращении дворянства. Это немало. Но служить, не говоря о гвардии, и в армейском полку ему негоже. Какой он теперь вояка… Значит, отцовская деревенька возле Александровской слободы. Жалую еще поместье в Нижегородской губернии… чтоб подальше, подальше, мой друг. Вот ты и займись этим. Въезд в столицы ему не возбраняется… но лучше, чтоб в своей деревеньке сидел. Не стар еще, авось оженится, с приданым-то…
— Все будет исполнено в лучшем виде, моя господыня.
— Твоя, твоя, чего уж… Неуж не обеспокоился?
Алексей припал к руке, в которой нервно подрагивало заляпанное чернилом перо. Шибко писала Елизавета именной Указ, даже без кабинет-секретаря. Он достал платок и потер пятнышко очернелое.
— Ах ты шалун!
— Шалун, господынюшка… но вечно и рабски покорный!
— Ну-ну, и без того верю. Ступай. Вечером договорим…
Алексей припал к другой руке, чтоб уже без обиды, и отступил к дверям на свою половину.
Как раз вовремя: робко, но по служебному праву просунулся из приемной личный секретарь Елизаветы и возвестил:
— Французский посланник маркиз де ла Шетарди! Прикажете принять, ваше императорское величество?
— Да уж куда денешься! — еще успел расслышать Алексей.
Этот двадцатишестилетний хлыщ мало что посланник французского короля — он еще и воздыхатель у российского трона.
«Не жизнь, а сплошное коханство», — усмехнулся Алексей, озабоченный не столько французским маркизом, сколько российским сержантом.
Шубина надо было спровадить тихо и незаметно. Да и наказать — чего там, деликатно приказать! — чтобы остаток язычины покрепче держал за зубами.
Царская милость, она же не вечная.
IV
Дело 25 ноября 1741 года следовало скрепить основательнее. Елизавета понимала: она хоть и дочь Петра Великого, но ведь жив еще малютка-император Иоанн Антонович — как ни верти, а внук Петра. Всю Брауншвейгскую фамилию, включая малютку, его мать Анну Леопольдовну, его отца Антона-Ульриха и прочих родичей, не пуская и в Ригу, спровадили на Север… и все же, все же?..
Этим и объяснялось скоропалительное решение — вызвать себе в наследники племянника Петра, герцога Голштинского. Как-никак отпрыск той же крови, петровской. Кто теперь посмеет ее упрекнуть в узурпаторстве? Мало, сама она законная дочь, так по закону же родовому и наследство свое определяет.
Наиболее ретивые головы предлагали даже обвенчать тетку и племянника, чтоб уж окончательно скрепить устои российского трона.
Тетке шел тридцать третий год, племяннику — тринадцатый…
Алексей видел, что от всех этих переворотных дел, а особливо от досужих советов, Елизавета теряет голову. Еще в самом начале их сожительства он дал себе слово не лезть в царские дела; но больно было смотреть на озабоченное, даже похудевшее чело своей господыни. Даже к нарядам стала равнодушна, а уж это совсем не в ее привычках. Вот он и вздумал учить императрицу, забыв в своем рвении, что характер-то у нее ой-ей-ей, отцовский!
В минуту откровенности, в минуту ночную, осторожно, но все ж напомнил:
— Моя господынюшка-императрица? Власть твоя от батюшки Великого да от Бога, и все же… как люди посмотрят? Шепчутся людцы на улицах, что ты…
— Что-о?.. — вскинулась она и без короны золотом блеснувшей головой. — Договаривай… оговаривай и ты, пастух несчастный!
В своих Гостилицах — да полно, своих ли?! — Алексей часто простаивал пред портретом ее грозного батюшки. Что-то неотвратимо притягивало. Властность взгляда — или монаршая милость? Пожалуй, то и другое вместе. Вот такой же взгляд и ожег его сейчас кнутом палача. Как близко было от этого дворца до Дворцовой же площади, с ее черным помостом… Он видел, как на помост возводили людей повыше его чином: незаменимого политикана Остермана, покорителя Данцига фельдмаршала Миниха, других сановников бывшего двора. Что он по сравнению с ними! Истинно — пастух…
Руки сами собой вскинулись из широких рукавов шлафрока к глазам, да и уши широкими клещами прикрыли. Он же не видел, что плачет. И не понимал же ничего. Просто не знал, как плачут. Даже когда отец пускал в его бедовую голову топор, слез не было. Разве что обида смертельная… После которой он и убежал из дома. Навсегда!
Это вдруг и промелькнуло в голове. Он потер старый шрам и ощутил жгучий стыд.
— Верно, пастухом маю быти… А пастуху подобает хвосты волам крутить — не на бархатах же возлежать…
— Что-о еще?!
— Еще одно. Государыня-императрица: отпустите до хаты!
— В Гостилицы?
— В Хохляндию. До ридных Лемешек. До мати, государыня. Я понимаю, я все розумею… я ж Розум по рождению…
— Не Розум — Разумовский!
Голая огненная пятка саданула ему в лицо, безжалостно. Кака-ая в этом случае может быть жалость?
Он почувствовал себя совершенно беззащитным. Легкий шлафрок не спасал. Кака-ая защита?
— Главный гоф-интендант? Камергер?
Зачем ему какие-то чины перечисляют? И чьим это голосом?..