А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
III
Утром московский обоз собирался чуть ли не тайно. Розумиха, ночь напролет проплакав, теперь тоже тайно помогала. И квасу грушового на дорожку, и медку, и яичек, и судачка деснинского копченого, и лепех пшеничных, не говоря уже об огурцах и арбузах, — всего в телеги и кареты напихала. Мешок дорожный, само собой, родной детина на плече тащил. Смешно сказать, телеги и кареты выпихивали за ворота самокатом, уж там запрягали. Старый Розум, узнав о намерении сынка твердолобого, еще в ночи кричал:
— Нэ! Нэ буваць! Козаку трэба козаковать — не писни спивать!
Напрасно Розумиха в разум его вводила:
— Што детинке трэба? Не хлопом
Старый Розум, полоская в баклажке обвисшие усы, свое твердил:
— Нэ буваць! Покуль жив батька Апостол…
Сказку эту Розумиха десяток лет слышала — с той поры, когда ее малолетняя детинка в церковный хор увязалась. Теперь и общее хуторское стадо пасла, приварок в хату приносила, спевала да азбуке у дьячка училась только по вечерам, все едино: козакуй, козак! Только хватит, отказаковались. Последние суконные штаны подросшая детина донашивает. В бороду пошел, а все босяком за коровами бегать в наймитах хуторских? Так знай же, старый дурень: ты не Розум, коль рожей с возу!
Было дело, свалился он с телеги, где спать взгромоздился. И сейчас туда же, на карачках. Розумиха утерла его собственной спидницей да еще в баклажку до краев долила. Все, подумала, зальется.
А он лил в себя, да не залился. Только тронуться обозу, только Розумиха «на дорожку» в плач пустилась, как и выскочил с телеги. Да не пустой — со старинным тяжелым мушкетом.
— Нэ, татарва! В полон сынку?..
Мушкет-то заряженным оказался. Так грохнуло, что спавшие в телегах хлопчуки петушками утренними встрепенулись, а сынок с каланчи великорослой до земли пригнулся.
Оно бы и ничего, никого не задело, а перезаряжать мушкет — долгая песня, но ведь другой из-под застрехи выдергивал!
— Я Розум ти не Розум?..
Ну, тут уж полковник Вишневский прежнее вспомнил. Не успел старый навести тяжелую ограненую стволину — в руку окаянную из пистоля саданул, не подвел глаз: мушкет к ногам грохнулся, глупый казак трясет окровавленную руку, Розумиха орет благим матом на весь хутор:
— Убиивцы! Татарва-а!.. Поло-он!..
Коней, давно запряженных, в кнуты взяли, запаниковавшего было детину общими силами в карету запихали — и дай Бог ноги! На хуторе и в самом деле ответный переполох поднялся: крымские татары нет-нет да и на Десну набегали.
Но ведь не прежние, вольные времена. Где у нынешних хуторян добрые кони? Помаячило несколько пашенных кляч за плетнями, погрозило несколько вздыбленных вил — и все пропало в дорожной пыли.
Затурканный в угол кареты детина, с таким праведным именем — Алексей, наревевшись, в конце концов утер подмокшую бороду. Полковник Вишневский ему попенял:
— Э-хэ!.. А еще в казаки метишь?
— Нэ! — на манер батьки, но совсем другое, с последним всхлипом буркнул заполоненный детина. — Не в козаки — в спиваки.
Полковник Вишневский хлопнул его по спине:
— Разумная речь, Алексей Розум! Под такое-то речение — самое время венгерского…
Жаль, вскорости скакавший передом архиепископ Феофан начатое знакомство подпортил:
— Останова. Коней бы не запарить. Бог даст, теперь не догонят.
— Догнать?.. — высунулся красным носом из кареты полковник. — Куда им на своих клячах! Вот наши… наши-то!..
Архиепископ присмотрелся, все понял:
— Наши… грехи-то!.. Ты уж, Федор Степанович, не совращай мне спивака, — взял полковника под локоть, отвел в сторону. — Я его — прямиком до государыни!
— А я, ваше первосвященство?.. — опешил так неожиданно подбитый под ноги попутчик. — Я ведь что вчерась думал? Если вино, которое везу на пробу, кисловатым покажется, так голосок этого детинушки подсластит. Голову-то, голову свою мне надо
— Вестимо, сын мой, — с доброй насмешкой попенял архиепископ. — Ты скачи побыстрей, чтоб вино греховное не прокисло. А я до государыни бумагу отпишу. Так, мол, и так, следом явлен будет пред ваши светлые очи зело распевный хлопец, которого сыскал под Батурином вашей царской милости покорный слуга Федор Степанович Вишневский. А челом о том бьет архиепископ Новогородский Феофан. Понятно? Государыня меня уважает, стало быть, уважит и тебя.
Так округло, ясно высказался близкий ко двору архиепископ, что и возразить нечего. Одно полковник попросил:
— Вы уж все по совести, ваше первосвященство, отпишите. Мне ведь ничего и не проверить. Не силен я в грамоте, все больше сабелькой махал. Вино-то на меня свалилось за язык мой…
— Язык! Изыди! Поспи пока… я отпишу, дело нешуточное…
Еще не дослушав, монахи разложили на откидном столике кареты все потребное для писания, и архиепископ Феофан углубился в свои думы…
Верно он говорил: благоволила ему Анна Иоанновна. По праву первосвященства благословил он ее восшествие на престол — и перстом Божьим, и одой мирской. Да только долга ли память у властей предержащих? В последнее время он стал замечать, что вроде бы памятливость изменяет в телесах заматеревшей государыне. Новые люди, новые приспешники крутятся у трона. Один герцог Курляндский чего стоит! Красотолюбец, златолюбец, нехристь… и порождение дьявола, если про себя-то молвить. Не громче! Громкого слова и первосвященник ныне высказать не может. Терпи, молчи и надейся на промысел Божий. Пожил ты, повкушал всяких яств, и сладких, и горьких, сполна покрутился у трона…
Но как ни горьки были эти размышления, подорожную грамоту архиепископ Феофан отписал в полной верноподданности.
Прожитые годы не прошли даром.
Феофан Прокопович попал в Петербург волею Петра. Известно — воля покрепче дуба, которым обшивали строящиеся корабли — фрегаты, галеры… несть им числа! Жилось отцу Феофану неплохо и в Киеве, можно сказать, пресветло проживалось, — был он к тому времени уже ректором Киевской духовной академии. Не святым отцом — куда там с его привычками до святости! — но пришлось в переполохе повторять: «Свят! Свят! Свят!..» Гром ли, молонья ли, снег ли, камни ль с неба?.. Все смешалось. Разве ураганный вихорь таким заклятьем остановишь? Усатый, громоподобный вихрь, в тяжеленных, забрызганных грязью ботфортах, его носило от Воронежа да Прута и от Прут-реки, зело побитого, до архангелогородских льдов и обратно. Сколько денщики ни скоблили походные царские ботфорты, чище они не становились. Да и денщики-то, вроде Алексашки Бутурлина, сплошь стоглоточные, детки развеселого Бахуса. Так что налетел вихорь дорожный во всей своей преславной грязи и по-царски повелел:
— Благослови, отче.
Оно бы ничего, можно и благословить, но ведь следом громом грянуло:
— Был когда-то Киев стольным градом — сейчас столица в Питербурге. Сдавай кому ни есть своих прыщавых неучей и следом за мной собирайся. Не мешкая!
Только и мог ректор академии запоздалое слово молвить:
— О-хо-хо, государь! Грехом сподобюся, недостойный…
— Грехи — отпущаючи я — лично. Тебя — нет. Сказано: в Питербурге потребство!
Так вот в 1715 году, тридцати пяти уже немолодых годиков, и потащился, почитай, гайдамацким обозом в неведомый и страшный град Петров. Со всем своим скарбом, со всеми книжными сундуками. С пономарями и причетниками. А паче всего — со всей певчей братией. Одно дело — жалко бросать только что собранных по чупринам киевских да черниговских парубков, а другое — наказ Петров был: