А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
Лечиться, лечиться следовало бы, а его нелегкая на Ладожский канал понесла. Единственное лечение и для других простуженных было — сивуха из Преображенского ушата. Смех и грех ведь… Сам о те годы видывал: в только что устроенном саду, названном лукаво Летним, по единой команде запирались под гвардейские шуточки все ходы-выходы — и те же гвардейцы-преображенцы вносили на ружьях, как на коромыслах, двухведерные ушаты. Со знатной кружицей на борту. И кто ни встретится — пей за здравие царя Петра! Болеет, мол, царь. Боярин ли, купчина ли, боярыня ли, сударыня ли какая захожая — пей во здравие, чтоб царь-батюшка поскорей поправлялся! Отказаться
— Испей, отче Феофан, здравие Петра Алексеевича!
Он здешние порядки знал, не стал чиниться: грешные очи зажмурил — и всю кружицу бессловесно в себя втянул. Едва сил достало перекреститься да прошептать:
— Прости, Господи…
Преображенцы тем временем какую-то боярыню спымали, а из-за куста акации, как из-за редута, — сам царь Петр во всей грозной простоте. С болезной постели встал опять? С дубинищей-то заветной! Но со словами разлюбезными:
— Благослови, отче Феофан.
Благословил жгучие очи царя, но не удержался, слезу пустил:
— Пьян я, Петр Алексеевич… прости меня Господи…
— Попрошу — простит. Иль не уважит царя?
Маленько отдышался, ответил с меньшей кротостью:
— Для Господа все едины — что цари, что смерды последние, поелику…
— Поелику — не гневи! — взмахнул он по привычке дубиной, которая только для смеха и называлась тростью. — Я-то тебя прощу, за твою великую ученость, а тот, кто будет после меня?..
Саженным, никому и ничему не подвластным шагом, словно и не баливал, зашагал дальше, к своим поставившим на землю ушат и вытянувшимся преображенцам, а Феофан тогда горестно отметил: «Титан с дубиной самодержавной, а спина-то горбится…» И лицо ему не понравилось: одутловатое, землистое. Да ведь царю что, и горюшка мало: сам из ушата заветной кружицей испил и каждому преображенцу из собственной руки поднес. Преображенцев, как ни крепки, и без того шатает, а царю в таком доверии не откажешь. По жидким, еще молодым аллеям Летнего сада понеслось: «Виват! Виват! Виват!..»
Это было последнее свидание с Петром Алексеевичем…
Вскоре из-под часто ломавшегося пера вырвались горестные строки: «Что се есть? До чего мы дожили, о россиане? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем!»
Все это мигом вспомнилось при взгляде на засмурневшего Алешку Розума, которому что-то нашептывают драчуны-кадетики… Горечь у хлопца была спотайная. Долго в себе держал — да не удержал. Натура груба, а душа-то мягкая. Издали, из своего укромного кабинетика Феофан Прокопович принялся утешать:
— Бог даст, Бог даст, и без царя Петра носом в землю не ткнемся… Дубинка ли царская, трость ли герцогская —
Он достал осыпанную алмазами табакерку, подарок Анны Иоанновны при восшествии на престол, но баловаться табачком передумал…
Опять задумался. Накрепко.
Про оторванный рукавчик виршеплета Алексашки Сумарокова, конечно, напрочь позабыл.
V
Не забыл про то сам Алексей.
Он достал черный, отороченный серебряным галуном рукавчик и внимательно осмотрел его. Разговоры про дрянное сукно, которое купчики-голубчики поставляют для армии, доходили и до такой глуши, как церковный клирос. Но здесь сукно нигде не порвалось, выдержало пастушью руку — не выдержали нитки. Из этого Алексей заключил: сукно-то не чета нашенскому, из-за морей, а вот нитки сучили какие-нибудь чухонки.
— Богдано, — кивнул он другу, — сыщи ниток, что от протопопово ряски осталось. Гарные нитцы!
Шили, конечно, не они, неумеки, а настоящий портняжка, — они только по наказу здешнего протопопа Иллариона присматривали, чтоб не подменили да не пропили чего. Все обрезки и остаток ниток в мешочек сложили — мало ли, порвется хорошая ряска, чинить заставят, тут уж без всяких портных.
Алексей нитки смотал в куколь и сунул в карман своего полусолдатского кафтана. Одевали их на гроши, что пошилось и оделось, наверняка из обрезков солдатских кафтанов, — швов больше, чем надо. Но под холщовую подкладку кудели было набито немало.
Где обретаются кадеты, он знал. Недалеко от Зимнего, огромно-деревянного дворца. От своей чухонки к церкви Пресвятой Богородицы мимо ходили, каждый раз делая большого кругаля, чтобы на военных не натыкаться. Зато натыкались на кадетиков. Отсюда и драки: улица, толком еще и не застроенная, с остатками вековых сосен, узка казалась. Под соснами и дрались. Ишь как снег утоптан! Кой-где и красная ягода снежок прожигает; всерьез-то друг дружку не били, больше по носопыркам. Алексей с довольным видом усмехнулся и дернул за рукав — опять рукав! — пробегавшего с опаской кадетика:
— Слухай, хлопче. Вызови до меня Алексашку Сумарока. Скажи: пришел тот, что рукав оторвал.
Кадетика ветром унесло от такого бородатого верзилы. Алексей и не надеялся, что просьбу его исполнит, а если и исполнит, так выйдет ли заносчивый боярский сынок? Это от него пошло: хохлы-мазницы!
Но Сумарок вышел, причем один, без всякой опаски. Дрался тоже хорошо, хоть и пониже ростом был. Ишь его, вразвалочку приближается! Правда, позади на снегу мельтешил чернокафтанный гурток. Может быть, и вопреки желанию Сумарока.
Он опять, как ничего и не случилось, был в ладном форменном кафтанчике… и, надо же, при обоих рукавах!
— Ну? — вопросил Алексашка Сумарок.
Это маленько рассердило Алексея, но он сдержал себя, сказал покладисто:
— Драться мы, как ведомо, и впредь будем, а рукав я хотел бы пришить. — Он очень старался говорить по-русски, но сбивался. — Вось и нитцы маю, иглицу то ж, — потряс портняжным мешочком. — Начальство, оно, поди, везде началит. Хоть наш протопоп, хоть ваш енерал. Ну-ка, думаю, тебя узрят безрукавного! Что, у дружка нейкого одолжил? — кивнул он на новенький кафтанчик. — Ты дай мне свой-то на единую ничку, у нас портняжка как раз работает, протопопу Иллариону рясу шил, еще кой-кому, за милую душу и твой рукавец на место пришпандорит.