Абрекъ
Шрифт:
— Как надо?! Я все лето тренировался! Все лето ждал! А тут… как последний… — Нахал заревел пуще прежнего, так что плечи ходуном заходили.
— Нельзя, Нахал. Нельзя подачки брать. Лучше украсть или с голоду сдохнуть, чем поднять, когда подают.
— А если я ее люблю!
— А если любишь — тем более, — сказал Хасан. — Она бы сделала, что обещала, но никогда бы тебе не простила — неужели не понимаешь?
— А Цыган?
— Она и Цыгану не простила.
Нахал понемногу успокоился, отнял руки от красных глаз, угрюмо смотрел в землю.
— Ну, пойдем, —
— Не пойду, — мотнул головой тот. — В город лучше уеду… Как я ребятам покажусь — сбежал, как придурок…
— Так ведь ты выиграл, Нахал! Хитрушку-то ты прошел! Никто не смог, а ты прошел, и приз твой. А брать его или нет — это твое дело!.. Эх, что-то скучно живем! — крикнул Хасан. — Давно рассвет не встречали! Пойдем в ночь на Беркута — чтоб Столбы вздрогнули! Считай, что салют в твою честь будет!
Муравьиной цепочкой, то переползая черными тенями по стене, то втягиваясь в темноту расщелин, абреки вышли на вершину Большого Беркута.
Внизу была еще ночь, а отсюда виднелась лазоревая полоса на полгоризонта, от Китая до Такмака. По другому берегу Енисея город с трудом просвечивал фонарями сквозь вязкий дым заводов, не убывающий ни днем, ни ночью.
Хасан широко огляделся, втянул горьковатый свежий воздух сквозь зубы.
— Знаешь, сколько я отсидел? — не оборачиваясь, спросил он.
— Десять лет, — откликнулся Нахал у него из-за плеча.
— Нет, Нахал. Десять дней и десять ночей… А знаешь, что такое полярная ночь. Нахал? Когда кажется, что уже солнца никогда не будет — сломалось что-то там в природе, винтик какой-то. Ночью в петлю лезли и вены пилили, потому что надежды не было… А рассвет все выходили встречать — и хозяин, и последний говноед. Сначала охрана видела, на вышках. А уж мы на другой день… Плакали, Нахал! Мокрушники плакали. Люблю солнце…
Светало быстро, будто открывалась дверь. Абреки кончили свои дикие игры и стояли все в одну сторону, глядя на подсвеченный сзади красным горизонт. И вот из-за дальних сосен веером встали первые лучи.
— Ура-а-а!! — грянули абреки, запрыгали, махая руками и фесками, кинулись обниматься. Цыган палил из ракетницы, Гуляш, сопя и ломая спички, все не мог поджечь изготовленный к случаю взрывпакет — наконец, запалил и метнул вниз. Ударил взрыв, эхо полетело от столба к столбу, будя избачей и кордоны.
Хасан смотрел сбоку на прыгающую со всеми вместе Дуську. Она почувствовала взгляд и обернулась, улыбаясь — не как обычно, а радостно, по-детски, и чуть смущенно за свое щенячье веселье. Вдруг напряженно прищурилась, глядя ему за спину:
— Смотри!..
Один за другим абреки умолкали и оборачивались, тревожно вглядываясь в далекий красный огонек, дрожащий в сосновых кронах, и только Гуляш на самом карнизе еще вопил что-то навстречу солнцу.
— „Грифы“ горят! — крикнул кто-то, и все как по команде, наконец, сдвинулись с места, бросились вниз, обжигая пальцы, шкуряя на локтях, чтоб быстрее.
Только забытый патефон остался на вершине шипеть и щелкать сыгранной пластинкой.
Внизу уже била корабельная
Под Грифами уже стояли „славяне“ и „Али-баба“, стояли без движения, потому что избу не спасти было. Бревна прогорели на стыках, от избы остался сквозящий скелет, в котором гулял ветер, перебрасывая длинные языки огня из стороны в сторону. С треском разлетались, сыпались сверху головешки. Раскаленная, малиново светящаяся жестяная крыша взлетела и зависла на восходящих потоках, кланяясь, как воздушный змей.
Майонез на карнизе пытался прорваться к избе, но приседал, закрываясь полой куртки от жара. Папа Док метался под скалой с пустым ведром, вращая безумными глазами:
— Воды!.. Воды!.. — грохнул с размаху ведро оземь, сел на корточки и заплакал, обхватив голову.
Изба накренилась. Толпа внизу отпрянула. Папу Дока едва успели оттащить в сторону, как сверху повалились горящие бревна. Столбисты кинулись раскатывать, гасить их, топтать занявшуюся траву.
Через полчаса все было кончено. От „грифской“ избушки осталась куча дымящихся углей да пятно копоти над карнизом.
Майонез в прожженной куртке, с обгорелыми волосами спустился вниз, высмотрел в толпе Хасана и медленно, бочком пошел на него, издалека протягивая кусок прокопченной тряпки.
— Сволочь… — дрожащим голосом сказал он. — Гад ты последний… — подскочил, пытаясь острым кулачком достать его по лицу.
— Ты что, с болта сорвался? — Хасан оттолкнул его. Майонез бросился к „беркутам“, к „эдельвейсам“, суетливо совал им в руки тряпку:
— Феска! Смотрите! На карнизе нашел, у избы…
— Дай-ка, — взял обгоревшую феску Пиночет. — „Абрекь“… — разобрал он след от шитья. — Вот, значит, как ты, Хасан… — недобро поднял он глаза. — Говорим, значит, одно, речи толкаем…
— Приходил, грозился! — крикнул Майонез. — „Одна изба сгорела — и ваша сгорит!“
— Бей абреков! — раздался уже боевой клич.
Абреки сгрудились вокруг Хасана, хватаясь за кинжалы.
— Стой! — заорал Хасан. — Не наша — наши все подписаны! Дай — он вырвал феску у Пиночета и повернул исподом. Всмотрелся в чернильные каракули.
— Нахал? — удивленно поднял он глаза. Все глянули на Нахала — тот стоял без фески, опустив голову.
— Твоя? — растерянно спросил Хасан.
Тот кивнул. Столбисты загудели.
— Стой! — Хасан из последних сил сдерживал разъяренную толпу. — Где потерял?
— У Дуськиной щелки снял тогда… Вечером вернулся, все обыскал, каждый камень — нету…
— Эй, мужики! — вдруг звонко хлопнул себя в лоб один из „бесов“. — Я вчера вечером из города канаю через Нарым, а там Бурсакова старшая, вонючка, в феске! Ни гвоздя себе, думаю — кто это из абреков к прошмандовке этой клеится, что феску подарил!
— В Нарым! — крикнул Хасан.
Все бросились к кордону. Но это уже не те были люди, растерянные спросонья, что в тревоге вразнобой поспешали к „грифам“. На кордон неслась толпа, сплоченная и заряженная ненавистью.