Аэрокондиционированный кошмар
Шрифт:
Что мне нравится в Дадли и некоторых других, так это то, что они достаточно умны, чтобы не желать для себя никакой чтимой Господом работы. Они лучше будут просить милостыню, брать в долг или воровать. Полгода повседневной штатной работы — и они получили хороший урок. Дадли мог бы быть арт-директором, если б захотел. Лейф мог бы возглавить страховую компанию, если б захотел. Они не захотели. Была не была — вот их девиз. Нагляделись они на отцов своих и дедов, на все блистательные успехи в мире американской трепотни. Они предпочитают быть бездельниками, раз уж полагается кем-то быть. Молодцы! Мои поздравления. Они знают, чего хотят.
«Дорогой Лафайет, я сижу здесь с трупом моей юности…» Не помню теперь уже, так ли это начиналось, но начало очень неплохое. Так и надо начинать — с гуано, с черного ящичка, наполненного останками прошлого. Начинайте прямо с бесхозного пустыря на окраине Гэри. Начинайте со смрада химикалиев, рухнувших надежд, заплесеневелых обещаний. Начинайте с нефтяных вышек, выступающих из моря. С оборонной программы и с флота слепленных из цемента суденышек. С облигаций Займа Свободы и гибели филиппинцев. Начните где-нибудь в пустыне беспросветной нищеты, угнетения, уныния и тоски. Запускайте динамо-машину. Посадите своего пианиста на его табуретку и дайте ему косячок. Верните 58 946 искалеченных
Последнее известие, полученное мной от Дадли, касалось велосипедного путешествия, которое он собирался совершить, чтобы окончательно не спятить от «Письма Лафайету». Фло с ним не ехала, она готовилась к открытию лечебницы для невротиков. Я уже говорил вначале, что, если б не Дадли, я ни за что не купил бы автомобиль. Передвигаясь с места на место, я буквально привязался к «форду» Дадли модели 1926 года. Особенно после рекордного рейса, когда он вез нас встречать великого Сальвадора Дали со всеми его пожитками; мы их доставили в полном порядке, за исключением клетки для птиц и музыкальной чернильницы. По вечерам, когда нам ничего не оставалось делать, кроме как прогуливаться взад и вперед по шоссе, я разговаривал с Дадли обо всем. То есть мы обсуждали и вселенские проблемы, и механизмы действия зубчатых передач. Тогда-то мне и стало ясно, что Дадли — художник с головы до ног. Тем более в сравнении с великим Сальвадором Дали. Дали работал как одержимый. Когда он заканчивал работу, он был измочален так, что из него уже нельзя было выжать ни капельки. Дадли казался совсем неспособным работать — в то время. Он созревал, наливался соком. Когда он начинал разговаривать, его пот прошибал. Некоторые наши знакомые считали его просто неврастеником. А Дали его и не замечал почти. Дали вообще ничего не замечал. Он сам сказал как-то, что ему все равно, где он находится в данный момент; он с таким же успехом мог работать и на Северном полюсе. А Дадли впечатлителен. Все вокруг его удивляет и вызывает любопытство. Иногда, чтобы совсем не закиснуть, мы отправлялись в Фредериксберг отведать тамошней итальянской кухни. Ничего особенного. Мы просто ели и болтали. Болтали обо всем. У нас было приподнятое настроение. Мы ничего не решали. Назавтра к полудню температура, как обычно, повышалась до 110 градусов в тени [30] . Мы, бывало, сидели и прохлаждались кока-колой в одних подштанниках, пока Дали наверху работал. Поглядывали на травку, на стрекоз, на великаны-деревья, на работающих негров да слушали жужжанье всяких летучих тварей. На завтрак, ленч и обед у нас был Каунт Бейси. К вечеру мы переходили на джин с тоником и виски с содовой. Опять разговор. Опять вялость и безделье. И снова о Вселенной. Мы разбирали ее до винтика, копошились, как в швейцарских часах. А Дали между тем уже покрывал краской по меньшей мере три квадратных дюйма холста. Сидел как приклеенный на своей скамеечке. А когда присоединялся к нам за столом, считал своим долгом забавлять нас. Дадли с трудом заставлял себя улыбаться ужимкам и кривлянью Дали. Такого рода психом ему быть не хотелось. Куда лучше мы проводили время в гостях у Шепа и Софи в их хижине. У них было восемь или девять детишек, и они всегда хотели есть и пить. Иногда мы приносили с собой патефон, и дети пели и танцевали вволю. Там мы имели дело не с параноидальными образами, а просто с Шепом и его семьей. На обратном пути Дадли говорил без умолку. И всегда гарниром к его разговору подавались «безудержно расточительные образы». Слушая его, мы просто пьянели. А когда он уставал, он спускался вниз, в подвал, где была его мастерская, и там снова принимался за своего пианиста, изображая его в десятках разных ракурсов. Так рудокоп спускается в рудник. Дадли копал все глубже и глубже в поисках драгоценного металла. И все ценное, что находил, прятал, вероятно, в карманах своего широченного пиджака, сшитого лет десять назад. Все ценное он держал в карманах своего пиджака. А когда ему решительно нечем было заняться, он принимался очинять свои карандаши, их у него было великое множество. Или выходил к машине, поднимал капот, чтобы просто убедиться, что все жизненно важные части в порядке. А то, взяв кирку и лопатку, шел на шоссе и ремонтировал какой-нибудь кусочек пути. Дали должен был принимать его за придурка. Но придурком он не был. Он созревал, он пребывал в предродовом состоянии. Когда нам становилось совсем скучно, мы садились друг напротив друга и разыгрывали сценки, изображая, как Лейф приходит в какой-нибудь
30
По шкале Фаренгейта; по Цельсию — примерно 30 градусов.
Ну, а когда и это надоедало, Дадли мог изобразить отсутствие боковых зубов и чавкал, как Дали, поедающий картофельное пюре по-испански. Или он мог вытянуться на земле во весь свой рост и закидать себя листьями — так он поступил когда-то в Санкт-Петербурге, Флорида, когда решил покончить с собой. Он мог делать все, только что не летал, но не потому, что Бог не дал ему крыльев, — у него просто не было желания летать. Он хотел зарываться в землю, все глубже и глубже. Он хотел превратиться в крота, прорыть однажды туннель сквозь всякие магнезированные и хлоридные известняки. Все это, конечно, чтобы добраться до своего отца, бывшего когда-то звездой футбола. И воттак, потихоньку-полегоньку пришло время начинать… И он начал: «Дорогой Лафайет…» Я понимал, что это письмо окажется лучшим из всех писем, которые один человек писал когда-нибудь другому, превзойдет даже письмо Нижинского Дягилеву. Как он сам говорил, он будет продолжать письмо вечно, потому что такие письма не напишешь ни за неделю, ни за месяц, ни за год; оно бесконечно, безмерно мучительно и безгранично поучительно. Лафайет может и не дожить до последних строк. Никто не доживет. Письмо будет продолжаться, оно будет писаться само, безостановочно, как автоматический пистолет. Оно уничтожит все, что попадется ему на глаза. Сделает чистыми, как стеклышко, мрачные, наполненные призраками пространства, и тем, кто придет вслед за нами, будет где разгуляться, будет вволю корму, полно ясного неба и свободной фантазии. Раз и навсегда избавит оно всех от фирмы «Убийства, Смерть, Болезни и компания». Освободит всех рабов.
Удачи тебе, Дадли, и тебе, крошка Лейф! Давайте-ка сядем теперь вместе и напишем новое «Письмо Лафайету». Аминь!
С Эдгаром Варезом в пустыне Гоби
«Мир пробуждается. Человечество на марше. Ничто не может его остановить. Осознавшее себя, не подавляемое никем, не вызывающее жалости. Марш, марш! Пошли! Они идут! Миллионы ног с бесконечным громким топотом, наступая, продвигаясь вперед, прибавляя шаг. Ритмы меняются. Быстро, медленно, стаккато, волоча ноги, наступал, с трудом продвигаясь вперед, прибавляя шаг. Иди! Финальное crescendo создает впечатление, что уверенное, безжалостное движение никогда не кончится… Оно спроецировано в пространстве…
Голоса в небе, будто их заставляет невидимая магическая рука, нажимающая кнопки волшебного радио, заполняют все пространство, переплетаются, звучат в унисон, проникают друг в друга, раскалываются, разбегаются, отталкиваются один от другого, накладываются друг на друга, сшибаются и заглушают друг друга. Отдельные фразы, лозунги, обрывки речей, прокламации: Китай, Россия, Испания, фашистские государства и противостоящие им демократии все взрывают свои парализующие средства…»
Чье это воззвание? Анархиста, одержимого амоком? Туземца с Сандвичевых островов, вышедшего на тропу войны?
Нет, друзья мои, эти слова принадлежат композитору Эдгару Варезу. Он излагает замысел своего будущего опуса. У него и еще есть что сказать…
«Вот чего следует избежать: пропагандных интонаций, равно как и всяческих журналистских спекуляций по поводу современных событий и доктрин. Надо дать эпический сгусток нашей эпохи, очистив ее от манерничанья и снобизма. Для этого я предлагаю разбросать кое-где обрывки фраз, стилизованных в духе Американской, Французской, Русской, Китайской, Испанской, Германской революций: взрывы метеоритов и слова, повторяющиеся, как мерные грохочущие удары тяжелого молота. Мне хотелось бы найти торжественную, даже пророческую интонацию — заклинание, и тем не менее обнаженное произведение, готовое к бою, так сказать. И также какие-то фразы из фольклора, для придания человеческого, земного характера. Хочу, чтобы это «человеческое» включало в себя все, от самого примитивного до самых последних научных открытий».
Предвижу реакцию на то, что он создаст. Скажут: «Да он псих». Или: «Он что, с зайчиком в голове?» Или: «Откуда он взялся, этот Варез?»
Миллионы невежественных американцев способны вполне правдоподобно кивнуть понимающе при упоминании таких имен, как Пикассо, Стравинский, Джойс, Фрейд, Эйнштейн, Блаватская, Дали, Успенский, Кришнамурти, Нижинский, Бленхайм, Маннергейм, Мессершмитт и так далее. И уж конечно, каждый знает, кто такая Шерли Темпл, а многим даже знакомо имя Райму. А вот Рамакришна — наверное, не найдется и одного из сотен тысяч, кто бы когда-нибудь слышал это имя, и уж не услышит до конца дней своих, если только эта книжка не станет бестселлером, в чем я очень сомневаюсь.
К чему я это клоню? Да к тому, что есть что-то несуразное в подаче жизненно важной информации в этом лучшем из демократических миров. Такой человек, как Андре Бретон, признанный отец сюрреализма, ходит по Манхэттену, и никто его не узнаёт, никому он практически не известен. Миллионы американцев, благодаря случаю «Бонуита Теллера», знакомы теперь со словом «сюрреализм». Сюрреализм, если вам захочется спросить первого встречного, означает у нас Сальвадор Дали. Вот это и есть золотой век информации. Если вы хотите понять, что такое смерть, найдите на радио программу «Приглашаем на урок». А если хотите, чтобы вам наплели с три короба о том, что происходит в мире, покупайте газеты или послушайте президента Рузвельта во время его «бесед у камелька». А уж если вам сразу не усвоить этот избыток информации и дезинформации, почему бы вам не купить «Дайджест» — некоторые так и поступают.
Для получения информации об Эдгаре Варезе, да еще поданной удивительно поэтически, рекомендую вам статью Пола Розенфелда в последнем номере «Твайс э йеа», альманаха, выпускаемого дважды в год Дороти Норман в Нью-Йорке, Мэдисон-авеню, 509. По этому адресу вы найдете стоящего на страже крепости Альфреда Стиглица. С таким часовым тревожиться нет причины.
Розенфелд написал о музыке Вареза так полно и так понятно, что какие бы слова я ни захотел сказать, они покажутся лишними. Интересным в Варезе кажется мне то, что он как будто лишен способности слушать. В таком же состоянии пребывал бы сегодня, после пятидесяти лет работы и Джон Марин, если бы не преданность и любовь его друга Альфреда Стиглица. Что касается ситуации с Варезом, то здесь все более непонятно, поскольку музыка его есть, безусловно, музыка будущего. И будущее это уже с нами с тех пор, как музыка Вареза стала известна немногим избранным. Разумеется, это не та музыка, которая сразу же привлечет внимание толпы.