Агарь, Агарь!..
Шрифт:
– Спасибо, Курт, - проговорил он, стараясь, чтобы голос оставался обыденно беспечным.
– И газету, будьте добры.
– Как обычно?
– Да. “Варшауэр беобахтер”.
Беззвучно, точно крадущийся в безлунной ночи боец зондеркоммандо, о которых в последний год так много стали снимать в Берлине эффектных боевиков - то те громят марсиан, то ордусян, то англичан, - кельнер удалился; не скрипнула ни одна половица.
Пожилой господин и его дама сосредоточенно изучали карты блюд и вин и не поднимали глаз. Потом забил крыльями кем-то потревоженный лебедь, неторопливые волны разошлись по воде тягучими темными кругами. На том берегу пруда,
Пожилой господин не отрывал взгляда от карты блюд. Его дама кинула через пруд мимолетный взгляд, чуть сморщилась брезгливо и, наклонившись через столик к своему спутнику, что-то негромко сказала. Господин еле заметно пожал плечами, потом все же поднял глаза и пренебрежительно махнул в сторону демонстрантов рукой: не обращай, мол, внимания, скоро уйдут.
– Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй!
– Под суд психиатров-карателей!
– Ваша газета, герр Рабинович.
Он вздрогнул.
– Как тихо вы ходите, Курт.
Кельнер с достоинством усмехнулся.
“Айн-цвай-драй!
– слышалось, удаляясь; и уже на излете долетело: - Антинародный режим - к ответу!”
Нет, подумал он, когда кельнер ушел. Не просто с достоинством. С превосходством.
Отчего нас нигде не любят?
Для большинства ответ очень прост. Но он не терпел, не признавал простых ответов; когда их давали другие, он с трудом подавлял раздражение, а ему самому они просто не приходили в голову. То были его дар и его проклятие.
Простые ответы даются на один день, а уже назавтра они вызывают лишь новые вопросы.
Все настоящие ответы - в прошлом. Он был уверен, что даже у ордусян, загадочных и непостижимых, наверняка тоже есть какие-нибудь вопросы к жизни, их не может не быть; и наверняка ответы на них тоже даны лет за тысячу до того, как вопросы эти сформулировала злоба дня…
Может статься, все, сами того не сознавая, до сих пор видят нас так, как видели египтяне? И может, и мы, сами того не сознавая, до сих пор видим всех как египтян?
Почему фараон вдруг ни с того ни с сего сказал: “Народ сынов Израилевых многочисленнее и сильнее нас, давай ухитримся против него, иначе он размножится, и, когда случится война, присоединится к неприятелям нашим, и будет воевать против нас, и выйдет из этой земли”?3 Почему? Только ли потому, что пища и обычаи наши были “мерзостью” для египтян? Или, может, и потому еще, что слишком уж ревностно, получив в свое время богатейшие земли страны, сыны Израилевы держали себя наособицу, вчуже и слишком бескомпромиссно ждали, когда же наконец Бог, который привел их в Египет, чтоб они спаслись, переждали лихолетье и стали из большой, в семьдесят человек, но все же одной-единственной семьи целым народом, уведет их обратно, да еще и не с пустыми руками?4
Может же, наверное, быть так: что для одних - предмет гордости, в глазах других - пример подлости?
Может, они видят нас так: эти, мол, саранчой летят туда, где сытно и безопасно, отхватывают все лучшее, но стоит лишь прозвенеть звоночку тревоги,
И бессмысленно спрашивать: а вы вели бы себя иначе? Не имея ни единого родного угла на целом свете, не искали бы, по крайней мере, угла поуютней? Ведь даже вы подчас покидаете родные страны в поисках лучшей доли…
Впервые мысль его пошла вкривь и вкось еще в детстве, где-то за год до бар-мицвы5. Дедушка Ицхак стал тогда адмором6, и в семье долго ликовали и смиренно гордились. Но мальчишки из соседней деревни принялись при каждом удобном случае дразнить дедушку, дразнить жестоко и глупо, как маленькие озлобленные обезьянки; самой невинной из дразнилок была “Старый филин пёрнул в тфилин!”7; они выкрикивали свои пакости на расстоянии, гнусно вихляясь, приплясывая и корча рожи… “Как они все нас ненавидят”, - словно бы чем-то потаенно гордясь, причитали в общине, а он тогда подумал совсем иное и, как всегда, когда приходила в голову новая мысль, не стесняясь, явился к дедушке. “Почему если одни люди кого-то очень уважают, другие обязательно начинают его унижать?”
Дедушка, и впрямь похожий на старого мудрого филина, долго смотрел на храброго внука, чуть наклонив голову набок, а потом, поцокав языком, промолвил: “Ты будешь великим ребе, Моше”. Помолчал и тихо добавил: “А может, наоборот…”
Так или иначе, все эти проблемы могли быть решены одним лишь способом. Нужна своя страна! И не на краю света, а там, где только и можно будет почувствовать себя своими, а страну - своей… Но - как вклиниться в этот уже давно поделенный и заполненный мир? Как уйти от тех, кто презирает, и не нажить тех, кто ненавидит?
Он взял газету. Торопливо пролистнул первые страницы, где было выставлено напоказ самое страшное. Открыл сначала самое больное.
“Сегодня в Варшау продолжился открывшийся вчера третий конгресс сионистов, - писал бойкий, знаменитый на все восточные земли Ян Крумпельшток; его регулярно почитывали даже в Берлине.
– Конечно, наши пейсатые соотечественники опять не смогли ни до чего договориться. Отчаянные попытки молодого, но уже ставшего знаменитым варшауского адвоката Моисея Рабиновича хоть как-то примирить крайние точки зрения вновь ни к чему не привели. Как и следовало ожидать, если до его выступления основные лидеры кричали друг на друга, то потом все они принялись в один голос кричать на примирителя…”
Он отложил газету.
Так и было. Крумпельшток на сей раз писал чистую правду. Все было так плохо, что писаке даже не пришлось ничего выдумывать, статья и без того получилась хлесткой.
“Мир не имеет права на существование, если у евреев не будет своего государства!”
“Вся вселенная не стоит одной слезинки еврейского ребенка!”
И - с той же убежденностью, с тем же безапелляционным напором: “Ваше стремление обрести отчизну несовместимо с нашей общей природой, потому что вы пытаетесь навязать евреям ответственность за собственное государство, а это полностью противоречит нашей сущности! Мы предназначены для того, чтобы другим указывать на их ошибки, но не для того, чтобы делать их самим!”