Алая буква (сборник)
Шрифт:
Однако худшей бедой – самым сильным ударом судьбы для Хепизбы и, возможно, для Клиффорда, – было его непоколебимое отвращение к ее внешности. Черты лица, никогда не обладавшие прелестью, а теперь огрубевшие от возраста и горя в отшельничестве, ее платье и в особенности ее тюрбан, странные и старомодные манеры, которые она приобрела во время долгого одиночества, – таковы были внешние особенности старой леди, и неудивительно, что ценитель Прекрасного старался на нее не смотреть. И невозможно было этого исправить. То был последний импульс, который мог бы в нем умереть. В последний свой час, когда последний же вздох сорвется с губ Клиффорда, он, без сомнения, сожмет руку Хепизбы с искренней благодарностью и признанием ее щедрой любви и закроет глаза – но не столько от близости смертного сна, сколько для того, чтобы не видеть больше ее лица! Бедная Хепизба! Она серьезно раздумывала о том, что можно сделать с собой, думала даже украсить тюрбан лентами, чем вспугнула нескольких ангелов-хранителей, удержавших ее от эксперимента, который мог бы оказаться фатальным для возлюбленного объекта ее тревоги.
Помимо недостатков внешности Хепизбы, была еще некая неуклюжесть,
И вскоре Фиби стала совершенно необходима для ежедневного комфорта, если не самой жизни, двух одиноких людей. Мрак и убожество Дома с Семью Шпилями словно исчезли после ее появления, постоянная сухая гниль прекратила подтачивать бревна, пыль перестала собираться толстым слоем на старинных потолках, полах и мебели нижних комнат – или, по крайней мере, появилась маленькая хозяюшка, легконогая, словно ветер, который подметает дорожки сада, и стала регулярно вытирать пыль. Тени мрачных событий, населявшие пустующие апартаменты, тяжелый и душный запах смерти, давно застывший во многих спальнях, – они были бессильны перед очистительным влиянием, пропитавшим атмосферу дома вместе присутствием юного, свежего, цельного сердца. Будь у Фиби хоть какой-то порок, старый дом Пинчеонов стал бы самым подходящим местом для того, чтобы взрастить из него неизлечимую болезнь. Но пока что по силе своей ее дух походил на эфирное розовое масло, хранившееся в одном из огромных, окованных железом сундуков Хепизбы и наделявшее своим ароматом самые разные вещи: простыни и кружева, носовые платки, чепчики, чулки, сложенные платья, перчатки и прочие сокровища. И, как каждая вещь в огромном сундуке становилась лучше благодаря розовому аромату, так мысли и эмоции Хепизбы и Клиффорда, при кажущейся мрачности, приобретали тонкий налет счастья благодаря присутствию с ними Фиби. Ее подвижное тело, живой ум и юное сердце постоянно побуждали ее совершать уйму всяческих дел, которых словно ждали ее руки, а также своевременно проявлять сочувствие – порой живое, как у щебечущих на груше малиновок, порой глубокое, насколько это было возможно для мрачной тревоги Хепизбы и смутных стенаний ее брата. Такая способность к адаптации является одновременно признаком доброго здоровья и лучшим его хранителем.
Подобные Фиби личности часто оказывают то же влияние, но редко вознаграждаются по заслугам. Однако ее духовные силы в какой-то степени поддерживались тем фактом, что она нашла свое место даже в мрачных обстоятельствах, которые окружали хозяйку дома, а также ее влиянием на характер, намного уступавший ей по силе. Возможно, в моральном отношении эта девушка и старая леди отличались столь же разительно, как сухопарая и долговязая фигура Хепизбы отличалась от стройной и легкой Фиби.
Гостю, брату Хепизбы, или кузену Клиффорду, как Фиби уже начала его называть, она была особенно необходима. Не то чтобы он мог признать это в разговоре или же выразить любым другим конкретным способом, но его чувство прекрасного оживало в присутствии Фиби. И если она слишком долго отсутствовала, он становился капризным и нервным, бродил по комнате с растерянностью, которая была свойственна каждому его движению, или же мрачно сидел в своем огромном кресле, положив голову на руки и подавая признаки жизни лишь редкими всплесками раздражения, которые вызывала у него Хепизба. Присутствия Фиби и соприкосновения ее свежей жизни с его собственной, поблекшей, обычно было ему достаточно. Конечно же, природная живость и игра ее настроений не могла ни угаснуть, ни затаиться, подобно фонтану, который не прекращает плескаться и журчать. Она обладала еще и певческим талантом, настолько естественным, что спрашивать о его происхождении и о том, кто ее научил, было все равно что спрашивать об этом птичку, в чьей певучести голос Создателя различим столь же ясно, как в раскатах грома. Пока Фиби пела, ей позволялось свободно ходить по дому. Клиффорд был спокоен, пока до него долетали эти песни – то с верхних комнат, то из коридора, ведущего в лавку, то сквозь крону старой груши из сада, прилетая вместе с солнечными лучиками. Он был спокоен, и мягкое удовольствие светилось на его лице – то яркое, то бледнеющее, в зависимости от того, приближалась ли песня или же удалялась. Больше всего ему нравилось, когда Фиби сидела на пуфике у его ног.
Возможно, стоит отметить, учитывая характер девушки, что печальные песни Фиби выбирала гораздо чаще радостных. Но молодые и счастливые люди порой и сами не против присутствия в их жизни временной и прозрачной тени. Более того, трогательный голос Фиби, просочившись сквозь золотое плетение ее духа, каким-то образом приобретал способность облегчать страдания сердец, о которых она плакала. Живая радость была неуместна в присутствии темного несчастья, которое мрачной симфонией звучало, как фон, в жизни Хепизбы и ее брата. А потому Фиби мудро выбирала грустные песни, но пела их так, что грусть практически исчезала.
Привыкнув к ее обществу, Клиффорд с готовностью показал, сколько в нем сохранилось приятных оттенков и бликов радостного света, изначально присущего его натуре. Он молодел, когда Фиби сидела поблизости. Красота – не вполне реальная даже в самом ярком своем проявлении, та самая, которую когда-то запечатлел в миниатюре известный художник, – утраченная с тех пор, но все же не иллюзорная, иногда проступала в чертах его лица. И не просто освещала его, но меняла само выражение, которое можно было принять за свет вполне выдающегося счастливого характера. Его седые волосы и серые брови – которые хранили память о бесконечной печали, клеймом запятнавшей его лоб, хмурившийся в тщетной попытке рассказать свою историю, не поддающуюся описанию, – на миг как будто вновь становились каштановыми. Глаза внимательного и чуткого наблюдателя могли увидеть в нем тень человека, которым он мог бы стать. Но вскоре возраст, как грустные сумерки, снова окутывал его фигуру, отчего хотелось поспорить с Судьбой, заявить, что либо это создание не должно было родиться, либо смертному существованию следовало быть добрее к нему. Казалось, ему не нужно даже дышать, что сам он не нужен миру; а раз уж он все же дышал, ему полагался самый приятный из летних ветров. И та же уверенность неизменно преследует нас в отношении тех натур, которые стремятся питаться одним только Прекрасным, надеясь лишь на снисходительность судьбы.
Фиби, возможно, обладала крайне неполным восприятием характера, столь подвластного ее очарованию. Да это было ей и не нужно. Огонь камина способен порадовать всех собравшихся у него, тепло не требует знания каждой согретой личности. Определенно, в чертах Клиффорда было нечто настолько тонкое и неуловимое, что его не могла понять особа, чьей сферой жизни была лишь Реальность, как в случае с Фиби. Для Клиффорда, однако, реальность и простота, равно как совершенная практичность девичьей натуры, обладали той же силой очарования, что и иные ее черты. Красота, в своем особом стиле почти совершенная, была для него крайне важна. Обладай Фиби резкими чертами, нескладной фигурой, грубым голосом и прочими недостатками внешности, сохранив при этом все остальные свои таланты, покуда она носила личину женщины, она бы шокировала Клиффорда и угнетала его дух отсутствием красоты. Но в мире не было более прекрасной – или, по крайней мере, очаровательной – девушки, чем Фиби. А следовательно, для этого человека – чьи воспоминания о женщинах давно потеряли тепло и суть, замерзли, словно картины забытых художников, в ледяном идеале, – для него эта маленькая фигурка веселой хозяюшки стала именно тем, что могло возвратить его к жизни. Люди, которые надолго выпали или были изгнаны из общего течения времени, пусть даже в лучшие сферы, больше всего желают вернуться к жизни. Они дрожат от одиночества на вершине своей горы или башни.
И, наконец, присутствие Фиби создавало вокруг нее ощущение дома – ту самую атмосферу, к которой изгнанник, узник, монарх, сломленный человечеством, изгнанный человечеством, вознесенный над ним, инстинктивно стремится. Дом! Она была реальна! Держа ее за руку, можно было уловить крайне тонкое, крайне теплое ощущение: и покуда длилось это прикосновение, сохранялась уверенность в том, что вы надежно включены в общечеловеческую цепь симпатий. Мир переставал быть иллюзией.
Проследив это направление чуть дальше, мы можем предположить, что объяснение находится в сфере часто обсуждаемой тайны. Почему поэты столь склонны выбирать себе пару не по сходству склонности к поэзии, но за качества, которые способны сделать счастливым как грубого представителя рабочего класса, так и мастера духовных идей? Потому, возможно, что в высшей точке своего полета поэту не нужны человеческие отношения, его слишком пугает возможность спуститься и ощутить себя чужаком среди людей.
Было нечто прекрасное в отношениях, которые развивались в этой паре, столь близко и постоянно связанной и все же разделенной пропастью мрачных загадочных лет, составляющих разницу в возрасте Клиффорда и Фиби. Со стороны Клиффорда то было ощущение, присущее любому мужчине, обладающему чувствительностью к влиянию женственности. Но он никогда не знал страстной любви и понимал, что для него уже слишком поздно. Он осознавал это той инстинктивной проницательностью, которая пережила истощение мозга. А потому его чувства к Фиби, не будучи отеческими, все же обладали той же чистотой, что отцы испытывают к своим дочерям. Но он был мужчиной и осознавал в ней женщину. Для него она была единственной представительницей женского рода. Он, без сомнения, замечал все прелести, присущие ее полу, он видел полноту ее губ и девственное развитие ее груди. Все женские качества, которые украшали ее, как цветы украшают молоденькое фруктовое деревце, не оставляли его равнодушным и иногда заставляли его сердце сжиматься в тончайшей дрожи удовольствия. В такие моменты – поскольку этот эффект редко длился больше секунды – почти полностью оцепеневший мужчина вновь наполнялся гармонией жизни, как давно замолчавшая арфа наполняется звуком, когда ее струн касаются пальцы музыканта. Но, в конце концов, то казалось больше восприятием, нежели чувством, свойственным ему как личности. Он читал Фиби, как читал бы милую и простую историю, он слушал ее, как слушал бы семейную поэзию, которую Господь, в качестве воздаяния за блеклый унылый жребий, позволил кому-то из ангелов, жалостливому больше прочих, исполнить в его доме. Она была для Клиффорда не столько реальным фактом, сколько интерпретацией всего, чего не хватало ему для восприятия теплого дома, который был символом, изображением, но все же не совсем реальностью.
Однако мы тщетно пытаемся облечь эту идею в слова. Нам не найти адекватного отображения всей красоты и надрыва, которые вызывает упомянутое ощущение. Это существо, созданное для счастья и столь глубоко страдающее от его отсутствия, – чувства его пребывали в таком жутком замешательстве, что некоторое время назад нежные побеги его характера, никогда не обладавшего ни моральной, ни интеллектуальной силой, пожухли, превратив его практически в идиота, – этот бедный одинокий странник с Островов Блаженных, в утлой лодке брошенный в штормовое море, был подхвачен последней могучей волной, сокрушившей его суденышко, и выброшен в тихую гавань. И там, лежа полумертвым на берегу, он ощутил аромат розового бутона, который, как положено ароматам, вызывал воспоминания и видения всей живой и дышащей красоты, среди которой он должен был обитать. С присущей ему подверженностью счастливым влияниям он вдыхает легкий, эфемерный восторг и угасает!