Александр Дюма
Шрифт:
Когда начало рассветать и праздник закончился, Дюма стоило немалого труда отыскать в столпотворении экипажей ту карету, в которой он прибыл в Версаль. Устроившись на сиденье рядом с Гюго, он вернулся к давним планам: хорошо бы им совместно руководить каким-нибудь крупным театром. Гюго, убаюканный стуком колес, уставший от грома оркестра и разговоров, клевал носом, сонно покачивал головой. Но не возражал.
Тем не менее, вернувшись в Париж, Александр на время отказался от мысли о двуглавом управлении какой-нибудь большой парижской сценой и все свои усилия направил на «Калигулу», стремясь как можно быстрее закончить пьесу. Впрочем, время от времени он позволял себе прервать этот каторжный труд и несколько часов поразвлечься. Так, он согласился принять участие в пикнике, устроенном герцогом Орлеанским поблизости от Компьеня. Веселая компания расположилась пировать на траве. Доктор Паскье под заинтересованными взглядами сотрапезников разрезал фазана, и герцог, тоже взглянув на него, пробормотал: «Подумать только, что эта скотина когда-нибудь разделает и меня точно так же, как разделывает этого фазана!» По его лицу прошла тень. Было ли это предчувствием близкой смерти? Гости неловко засмеялись. Но суеверному Дюма от этой короткой сценки сделалось не по себе.
Впрочем, очень скоро ужасы «Калигулы» заставили его забыть и о фазане, разрезанном опытной рукой на куски, и о смутных опасениях, пробудившихся у него при виде герцогской четы. К концу сентября 1837
Цензура дала разрешение, потребовав внести в текст небольшие поправки, и 15 ноября 1837 года начались репетиции. Все время, пока шла работа над спектаклем, актеры дрожали от страха перед прихотями автора, не понимая, окончательно ли он потерял рассудок или, напротив, одарен больше прочих даром коммерческого предвидения. Филоклес Ренье вспоминал: «В течение трех месяцев Дюма изводил нас своими требованиями, своими причудами, своей непоследовательностью до такой степени, что мы начинали думать, уж не заразился ли автор „Калигулы“, работая над пьесой, болезнью своего героя?» [66] Благодаря сплетням и болтливости бульварных листков весь Париж знал об этих пышных приготовлениях. О «Калигуле» говорили как о затее гениальной и вместе с тем безумной. Места бронировали за два месяца, и охрану заранее усилили в предвидении давки в день премьеры. В этот день, 26 декабря, перед началом представления уличные торговцы продавали у входа в театр памятные свинцовые медальки. Еще одна нелепая выдумка Александра. Некоторые видели в этом возмутительное проявление тщеславия, других это только забавляло. Герцог и герцогиня Орлеанские величественно и грациозно вошли в свою ложу, когда зал был уже полон. На первый взгляд все было спокойно, но это спокойствие напоминало затишье перед началом летней грозы. Предводитель клакеров не скрывал беспокойства. В самом деле, с некоторых пор за его спиной плелись интриги. Разумеется, его наняли для того, чтобы в определенных местах пьесы раздавались аплодисменты, но многие пайщики театра, недовольные распределением ролей, подкупали клакеров, чтобы те освистывали актеров, которые им не нравились, и даже автора, который слишком высоко занесся в своих замыслах. Мадемуазель Жорж, возможно, была причастна к заговору. Поговаривали даже, будто Гюго останется доволен, если пьеса провалится.
66
См.: Клод Шопп. Александр Дюма. (Прим. авт.)
Очень скоро Дюма, напряженно присматривавшийся и прислушивавшийся ко всему, что происходило вокруг, заметил вялое недовольство и насмешливое равнодушие зрителей. Эти люди явно пришли в театр не для того, чтобы восхищаться спектаклем, а с намерением ко всему придираться. Чутье его не подвело. Каждый жест низкого тирана Калигулы сопровождался притворными вздохами публики, а когда толстуха Ида, изображавшая юную и воздушную мученицу, запуталась в подоле собственного платья и едва не растянулась на полу сцены, послышались смешки. С этой минуты самые трогательные реплики вызывали град насмешек. Александр, рассчитывавший на триумф, был совершенно сражен происходящим. Даже его друзья не знали, что ему сказать о пьесе. Комментарии в прессе были едкими и язвительными. Жанен, не простивший Дюма того, как он его изобразил в «Злоключениях национального гвардейца», отомстил за себя, написав особенно злобную статью о «Калигуле» и авторе пьесы. Удивленный таким предательством друга, Дюма хотел было послать к нему секундантов. Но Жанен, выплеснув злобу, уклонился от поединка. Впрочем, Александру и самому не так уж хотелось драться на дуэли. Он был растерян, опечален – не более того. Теперь его огорчало не столько то, что пьеса провалилась, сколько отсутствие доходов, на которые он рассчитывал. Ида, со своей стороны, бесилась, читая в газетах подлые шуточки по своему адресу. Дельфина де Жирарден, соратница Дюма по газете «La Presse», которой руководил ее муж, посмела написать, укрывшись под псевдонимом Де Лоне: «И как только можно с подобным телосложением выступать в амплуа инженю? […] Тучность мадемуазель Иды, мечтательной и чувствительной девственницы, неизменно одетой в белое, робкой девы, легкой поступью бегущей от бесчестного похитителя, ангела и сильфиды, которой только крыльев недостает, вызывает смех и возмущение. Для того чтобы вас каждый вечер могли похищать, надо по крайней мере, чтобы вас можно было приподнять».
16 февраля, после двадцати представлений при полупустых залах, Французский театр снял с афиши эту пьесу, слишком смелую и вместе с тем слишком дорогостоящую. После этой неудачи Александр в утешение себе мог рассчитывать только на возобновление «Анжелы» в Одеоне. Но и на этот раз свора критиков растерзала в клочья и актеров, и автора. В день премьеры на сцене произошел прискорбный случай: на мадемуазель Верней упал задник. Виной всему была Ида, которая потребовала передвинуть какую-то мебель, чтобы она могла приблизиться к рампе и предстать перед зрителями в более выгодном освещении. За кулисами ее в этом упрекали. Она была в отчаянии, Александр не переставал сердиться. Крушение «Анжелы» почти сразу после провала «Калигулы», с разницей всего в несколько недель, – нет, это было больше, чем он мог перенести! Он подозревал тайный сговор всех тружеников пера, пожелавших наказать его за то, что он слишком много пишет и имеет слишком большой успех, в то время как они, вечно недооцененные, бедствуют и не могут выбиться из нужды.
Но разочарование Александра всегда оказывалось недолговечным. Едва коснувшись земли обеими лопатками, он тотчас вскакивал на ноги. Рефлекс борца, которым он был обязан столько же своим крепким мускулам, сколько воинственному духу. Для того чтобы успешнее противостоять судьбе, он решил бежать из тех мест, которые видели его поражение. Необходимо было сменить квартиру. Покинув скромное жилище на Синей улице, он перебрался в роскошное здание на улице Риволи, почти напротив Тюильри. Здесь у него была просторная и светлая квартира на четвертом этаже, с балконом и видом на сады. Ида обставила ее с изысканным вкусом. Успех
Глава VI
От трагедии к комедии
Из окон своей новой квартиры на улице Риволи Александр мог разглядеть стоявший в саду Тюильри павильон Марсана, в котором жил его большой друг, герцог Орлеанский. Они высматривали друг друга издалека, объяснялись знаками и по малейшему поводу обменивались записками. Возраст и опыт сближали их. Тридцатишестилетний Александр, хотя и называл себя по-прежнему республиканцем, проявлял теперь явную склонность к конституционной монархии, а Фердинанд, доказавший в алжирской кампании, что он не только храбрец, но и искусный воин, становился все более восприимчив к либеральным мнениям, зато все менее и менее склонен был одобрять слепое отцовское стремление к неограниченной власти.
Стоило только наследнику престола кликнуть друга, Александр тотчас спешил к нему, и начинались долгие разговоры, во время которых оба, старательно избегая высказываний на политические темы и упоминаний о своих политических убеждениях, говорили о будущем Франции, дальнейшее существование которой – тут писатель и наследный принц неизменно оказывались единодушны – зависело от полного и мирного социального возрождения.
Тем не менее, сделавшись соседом герцога Орлеанского, Александр не забывал и матушку. Он перевез ее поближе к себе и поселил на первом этаже дома 48 по улице Фобур-дю-Руль, в квартире, которую уступила ему семья Девиолен. Рассудок Мари-Луизы, наполовину парализованной, угасал, и у нее не оставалось других развлечений, кроме посещений внука, приходившего ее навестить по воскресеньям, когда его отпускали из пансиона, и сына, который забегал всегда только на минутку: влетал вихрем, чтобы тут же умчаться, неизменно стремительный и неудержимый. Чувства в нем били через край, и казалось, будто его вносит в дом волна уличного шума и движения. Он был очень мил, тороплив и переполнен светскими сплетнями. Александр и сам сознавал, что не в меру экспансивен, но не мог заставить себя сдерживать темперамент, пусть даже при виде прикованной к креслу старухи с остекленевшим взглядом сразу начинал стыдиться избытка собственных жизненных сил. К тому же Дюма чувствовал себя косвенным образом виноватым в том, что матушка, еще недавно такая сильная и храбрая, теперь так заметно сдала, и это чувство вины было мучительным. Не в силах спасти Мари-Луизу от угасания, он злился на себя за беспомощность и частенько начинал сомневаться в существовании высшей справедливости. Иду раздражала чрезмерная, на ее взгляд, чувствительность Александра, она полагала, что уважающий себя мужчина обязан иметь нервы и покрепче. Он уже не ребенок и не должен позволять себе так распускаться, говорила она. Александр же яростно спорил: неужели ей непонятно, что нет такого возраста, в котором можно не оплакивать смерть матери. И, не найдя понимания у любовницы, изливал душу другу. Едва сдерживая слезы, он писал Фердинанду: «Сидя у постели умирающей матери, молю Господа хранить жизнь вашего отца и вашей матушки».
31 июля 1838 года, когда Дюма обедал у герцога Орлеанского, один из слуг сообщил ему, что у Мари-Луизы вновь случился удар. Он бросился к матери. Она лежала без движения, не могла выговорить ни слова и только с испугом смотрела на награды, которыми была усеяна грудь сына. Неужели она забыла о том, что он награжден орденом Почетного легиона? Сбросив фрак, Александр уселся рядом с матерью. Врач, за которым немедленно послали, не оставил ни малейшей надежды и ушел, «не сказав ни одного сочувственного слова». Старшая сестра Александра, Эме, тоже поспешила прийти к больной, но для Дюма она была посторонней, почти незнакомкой. Глядя на сестру, он спрашивал себя, точно ли они вышли из одной утробы. Зато Фердинанд – совсем другое дело: Александру тут же показалось, что его нравственная обязанность состоит в необходимости немедленно известить друга о постигшем его горе, о неотвратимо надвигающейся разлуке. Написав письмо, он велел отнести его в павильон Марсана. Не прошло и получаса, как слуга герцога Орлеанского явился с сообщением о том, что его королевское высочество ждет Александра в стоящей перед домом карете. Растроганный этим проявлением внимания, Дюма сбежал по лестнице, вылетел на улицу, распахнул дверцу коляски, рухнул к ногам принца, уткнувшись головой в его колени, и разрыдался.
Когда он вернулся в квартиру, Мари-Луиза лежала без сознания, безмолвная и безучастная ко всему. Александра охватило раскаяние, и он погрузился в горькие сожаления о том, что совсем ее забросил, что так редко навещал под конец жизни. Тщеславные писательские заботы, стремление покрасоваться заставили его забыть о главном – о том действии, которое разворачивается не на сцене, за кулисами или в салонах, а в этой комнате… ведь у той, что дала ему жизнь, единственной ниточкой, еще связывавшей ее с миром, оставались эти редкие появления сына! Он снова, как в детстве, как бывало в Вилле-Котре, прилег рядом с матерью, в том же алькове. Но сознавала ли она, что ее Александр будто снова сделался десятилетним мальчиком, что он, как прежде, лежит у нее под боком?