Александр Керенский. Демократ во главе России
Шрифт:
– Хорошо. Пусть. Я граблю, убиваю, не верую, предаю. Но я спрашиваю, можно ли это?
– Можно… Во имя братства, равенства и свободы… Во имя нового мира…
Она – чужая. Мне душно с нею, как в тюрьме».
Александр Федорович нахмурил брови: «Да. Писатель. Но именно как писатель он оказался ненужным большевикам, извините».
Последний раз в Париж Александр Федорович наведался в октябре 1949 года, приехал из Америки. Встретила его Нина Берберова: «Все было странным в этой встрече: то, что он прилетел один, то, что я встречаю его одна, что ему не к кому поехать в первый вечер, что я ему сняла комнату в отеле Пасси, где его, видимо, не знали и где никто не удивился его имени. В Пасси когда-то его очень хорошо знали, теперь оставалось единственное
Опять бобрик и голос, но что-то еще больше омертвело в глазах и во всем лице, впечатление, что он не видит, но и не смотрит…
Он больше интересовался «политической ситуацией», чем положением общих друзей… Он спрашивал о русской печати в Париже, о том, кто остался, кто еще может что-либо делать, видимо интересуясь всем тем, что могло бы в дальнейшем послужить общему политическому делу… Но атмосферы, которую он искал, не было… Была страшная бедность, запуганность, усталость от пережитого… неуверенность в том, что наш злосчастный «статус» бесподданных нам оставят по-прежнему… Он считал себя единственным и последним законным главой русского государства, собирался действовать в соответствии с этим принципом, но в этом своем убеждении сторонников не нашел».
А в Америку он уезжал еще физически крепким. Бобрик на его голове не поредел, лишь немного посеребрился. В движениях ощущалась легкость, необычная для его возраста. Он уезжал от немецких фашистов, подступивших к Парижу, и от русских – типа Пуришкевича, открыто принявшего фашистскую идеологию. И не удивился, увидев на корабле, шедшему к американскому берегу, несколько еврейских семей. Василию Шульгину после Октября удалось пробраться в советский Киев и он в своем рассказе об этом возмущался «обилием» евреев на улицах города и старался всячески унизить их, приводя слова молодого еврея, обращенные к девушке: «Скажите ваше имья! Ваше имья!»
Керенский, став министром юстиции Временного правительства, первым делом добился уравнения в правах всех людей, независимо от их национальности, и не удивительно, что евреи из местечек, из черты оседлости, угнетенные бесправием, хлынули в города. Кто-то из них стал учиться инженерному делу, кто-то медицине, кто-то художничеству, а кто-то, и таких было немало, пошли по более легкому пути – в советское комиссарство и ЧК. И эти многие посчитали, что из черты оседлости их освободил Ленин, а не он – Керенский. Точно так же, как многие представители других национальных меньшинств – башкиры, латыши, китайцы… Мало того – башкиры и китайцы организовали целые полки, которые отчаянно сражались с белой армией, а латыши проявили такую преданность новой власти, что им доверили охранять Ленина и Кремль.
Александр Федорович не корил себя за то, что объявил в России равноправие народов – это необходимое условие любого демократического государства, и пусть лавры за это благородное решение достались его противнику, пусть, главное, что это равноправие стало достоянием людей, а как они его использовали – тут он был бессилен им помочь, слишком короткое время работало Временное правительство, и Учредительное собрание разогнали, а там большинство составляли эсеры и меньшевики и, без сомнения, оно избрало бы отнюдь не большевистский строй, однопартийный и потому тоталитарный. Но тем не менее не должны забыть армяне, что он в свое время, будучи адвокатом, спас от гибели лучших деятелей армянской культуры.
Керенский в восемнадцатом году покидал родину на военном корабле, усталый и беспредельно грустный, отягощенный горькими думами, а теперь плыл в Америку на современном теплоходе, был бодр и настроен оптимистически, всем своим видом показывая, что его не сломила нелегкая эмигрантская судьба, что он не изменил своим устремлениям и принципам.
Теплоход приближался к берегу, к городу, усеянному высокими зданиями, конца им не было видно, и все отчетливее вырисовывалась статуя Свободы, наверное, той Свободы, которой
Глава девятнадцатая
Америка, Америка…
Александр Федорович сошел на берег, почувствовал под ногами землю и повеселел, не думая о том, что земля чужая, и в Берлине, и в Париже она была чужой, но всегда придавала уверенность ему, в отличие от моря или океана, зыбких и опасных, на которые была похожа русская земля в последние дни его пребывания на родине.
– Вы француз? – спросила у него одетая в специальную форму работница пропускного зала.
– Русский, – ответил он и протянул ей паспорт, выданный ему еще в царское время.
– Бесподданный? – широко раскрыла она глаза. – До сих пор?
– Да, – подтвердил он, – я – русский.
Он знал, куда ему идти в Нью-Йорке. В Питсбургское землячество. Он довольно быстро нашел его помещение и поразился количеству русских землячеств в Америке – Московское, Воронежское, Курское, Саратовское, украинское, белорусское!.. Никто не препятствовал их существованию. Земляки помогали друг другу и не обошли своей заботой Керенского, смотрели на него удивленными глазами, но приятно удивленными.
– Керенский! Неужели это вы?! – воскликнула обаятельная, средних лет дама, ведающая регистрацией новых членов в землячестве.
– Можете потрогать, – пошутил Александр Федорович.
– А что? Вот и попробую! – неожиданно с лукавинкой во взгляде, загадочно и многообещающе произнесла дама. – Вы где остановились?
– Нигде, – растерянно вымолвил он.
– Придется устроить вас у себя! – решительно, не терпя возражений, сказала она.
Александр Федорович понял, что нравится этой интересной даме. Он и раньше не был обделен женским вниманием, но тут, в Америке, в новой стране, симпатия, проявленная к нему землячкой, придала уверенность в себе.
– В вас есть что-то от Распутина, – томно заметила дама, – вы не дали мне уснуть целую ночь… А я думала, что вы автор Приказа № 1, глава Временного правительства, только и всего… А вы… Очень недурны, очень…
Керенский не ожидал, что сравнительно быстро обустроится в Америке, и объяснил это высоким уровнем жизни всего народа – голодающих и пьяниц не встречал. Бедность видел, но не столь удручающую, как в России. Америка пережила Великую депрессию, жуткие гримасы сухого закона, смертельно опасную вражду между белыми и черными, еще до конца не искорененную, но не столь сильную, чем прежде; наверное, американская демократия не была безошибочной, но во главе страны находился мудрый, честный и вольнолюбивый президент – Франклин Делано Рузвельт, который насколько мог, сделал страну демократичной и богатой, где свобода стала реальной не только в виде статуи. Керенский почувствовал свою нужность в этой стране, пусть в среде русских эмигрантов. На большее он и не рассчитывал, но эта востребованность давала ему силы, продлевала энергичную жизнь. Его лекции «Накануне Февраля» и «Февраль и Октябрь» собирали большие аудитории, в разных городах. Он читал эти лекции и в Париже, но там больше защищался от нападок недовольных эмигрантов, считавших, как Зинаида Гиппиус, что он безвольно провалил революцию и допустил к власти большевистскую заразу, а здесь говорил наступательно, не скрывая промахов, но будучи уверен, что выбранный им путь, в главном, в основной своей цели, был правилен и единственен: «Ошибка, если можно так назвать неизбежность, заключалась в том, что, поддавшись, под влиянием Корниловского заговора, новому припадку навязываемой идеи о грядущей контрреволюции справа, вожди советской демократии, заключив в сентябре фактическое перемирие с большевиками, открыли свой тыл опаснейшим и злейшим своим врагам. Сбылось еще майское наше с Церетели предсказание: „Контрреволюция в России перейдет через левые двери!..“