Александр Керенский. Демократ во главе России
Шрифт:
– Я захватил бы вас с собой и никогда не отпускал от себя, – сказал он им, – рядом с вами я забываю о болезнях… Готов летать…
Он не удивился, когда одна из зрительниц предусмотрительно взяла его за рукав. Но это был недолгий эмоциональный взлет. Были и другие дни, праздничные для него. Один из них – творческий вечер приехавшего из России поэта Андрея Вознесенского, состоявшийся в том же зале в 1965 году. Вот как об их встрече рассказывает сам поэт: «На мой вечер в Колумбийском университете пришла американская любовь Вл. Маяковского – Татьяна Яковлева, – почти одновременно… с Керенским.
В антракте я вышел в фойе. Вдруг передо мной расступилась толпа – и высокий страстный старик с желтым бобриком пошел мне навстречу. «С вами хочет познакомиться Александр Федорович», – сказала по-русски моложавая дама. «Ну вот еще кто-то из посольства явился», –
Но желтолицый старик оказался явно не из посольства.
– Вы не боитесь встречаться со мной?
Я пожал его сухую, крепкую ладонь. И тут до меня дошло – это же Керенский.
– Что вам прочитать во втором отделении?
– «Сидишь беременная, бледная» и «Пожар в Архитектурном», – заказал первый премьер демократической России. И пригласил к себе попить чаю.
Оказалось, что он никогда не переодевался в платье сестры милосердия. Это была пропагандистская деза. Ленина он уважал как гимназиста-однокашника. Причиной своего падения считал интриги Англии, с которой он не подписал какие-то договора. Судя по женской ауре вокруг, он продолжал пользоваться успехом удам.
В салоне Татьяны Яковлевой его я не встречал, – вероятно, он был недостаточно изыскан и демократичен… Последними завсегдатаями в ее доме были Бродский и Барышников. В углу комнаты скромно сидели два Романовых, Никола и Никита, один из которых говорил по-русски почти без акцента и был женат на очаровательной итальянке, владелице фабрики бижутерии. Когда я читал без перевода свои «Колокола» и дошел до строк «Цари, короны…», до меня дошло: так вот же они, цари, передо мной, слушают, внимая и обожая стихию музыки русского стиха».
Этот отрывок из воспоминаний поэта напечатан в пятом томе его собрания сочинений, который мне любезно передал Андрей Андреевич. Судьба свела нас в июне 2003 года в подмосковном доме творчества «Переделкино», за одним столом в столовой. Андрей ответил на мои вопросы.
– «Расступилась толпа», – пишешь ты. Значит, он пользовался уважением среди русских эмигрантов?
– Безусловно. Уважением, авторитетом.
– А где жил? Куда пригласил тебя на чаепитие?
– Одна из поклонниц отдала в его распоряжение половину дома.
– Заказал тебе стихи? Выходит, знал их?
– Знал.
– Они чем-то были близки ему?
– По-видимому.
– А может, он не был в салоне Яковлевой не потому, что был «недостаточно изыскан». Там присутствовали Романовы, а он – ниспровергатель их династии. И возможно, обвиняемый ими в том, что не проявил нужного рвения в спасении Николая II и его семьи. К тому же в салоне находились люди из последней волны эмиграции, о которой он мог высказаться нелицеприятно. И вообще, он был чрезмерно резок с людьми, если чувствовал в их отношении к себе неуважение, усмешку. Приглашая его, Татьяна Яковлева рисковала заполучить в своем салоне конфликт.
– Не исключено, – согласился Вознесенский. Поэт говорил отрывисто, тихо, поскольку еще полностью не отошел от болезни. Старался держаться бодро и иногда улыбался иронично и мило, как и в прежние времена, когда мы с ним вместе выступали в Харькове.
– А о чем вы с Керенским говорили во время чаепития? – интересовался я.
– Не помню, – вдруг отрезал Андрей, – с нами был переводчик. – Он назвал фамилию переводчика. – Ты знал его?
– Откуда? – удивился я и поблагодарил Андрея и его жену за принесенный мне том.
И Керенский и Вознесенский, конечно, знали, кем является переводчик, какие функции исполняет помимо переводческих. Поэтому откровенно поговорить не смогли.
Позднее Керенского в Нью-Йорке разыскал журналист-международник Генрих Боровик. Александр Федорович сказал ему, что любит поэзию Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной и давно читает несравненную Ахматову. Не сказал, что они в его глазах – надежда России. Журналист выглядел весьма благополучно и почему-то сфотографировал его со своей женой, а не с собою… Боровик разыскал его, а на вечер Вознесенского Александр Федорович пришел сам. Он с нетерпением ждал этого вечера и не уезжал в Нью-Йорк, где тоже мог встретиться с поэтом, но, наверное, в более официальной обстановке, чего ему не хотелось бы. Он знал многие его стихи наизусть. В них чувствовался запал Маяковского, но стиль и содержание были сугубо личностными, в них шумела и искрилась нетерпимость ко всякого рода пошлости – от политической до бытовой, а иногда нежно и тихо высказывалась лирика. Когда Вознесенский читал его любимые стихи, Александру Федоровичу хотелось встать и выслушать их стоя –
Стихи лились безбрежно, как Волга весною, в период половодья, и за поездом, увозившим Александра Федоровича в Могилев, мелко перебирая ножками, спешила и махала ему платком Тиме, кажется в ту пору беременная…
О, юность, феникс, дурочка, Весь в пламени диплом! Ты манишь красной юбочкой И дразнишь язычком. Прощай, пора окраин. Жизнь – смена пепелищ. Мы все перегораем. Живешь – горишь.Александр Федорович настолько сопереживал поэту, настолько ушел в воспоминания, что очнулся лишь тогда, когда в зале раздались аплодисменты. «Живешь – горишь», – подумал он, – это так, но неужели я уже сгорел, как кажется даже старым знакомым. Или они хотят видеть меня уже сгоревшим, еще в семнадцатом году?» Вероятно, он был прав. И Берберова в «третий период» их знакомства, в той же середине шестидесятых, когда он встречался с Вознесенским, описывала его так: «В шестидесятых годах мы виделись не более двух-трех раз в год, то есть я видела его. Меня он уже не видел и никаких моих писем прочесть не мог. По полутемным комнатам, старомодным покоям дома Симпсонов, где он жил, опекаемый слугами-японцами, служившими в доме с незапамятных времен, он бродил ощупью между своей спальней, библиотекой и столовой… Я даже совета у него не просила, а совет, между прочим, в США важнее всего на свете. Но он не любил давать советов, и я это знала, он не любил касаться чужих проблем, чужих трудностей. Возможно, что он боялся риска, потому что в каждом совете есть риск».
Александр Федорович, несмотря на старость и постоянные болезни, сохранил высокое чувство человеческого достоинства. «Вы представляете меня немощным, полоумным стариком, то незачем советоваться со мною, – считал он, – чем я могу помочь вам? Ничем – утверждаете вы. И тогда незачем рассказывать мне о своих проблемах».
И Генрих Боровик описывает его предельно старым, очень больным, еле двигающимся и говорящим хриплым, склеротическим голосом. Никто не заглядывал в его душу, где до сих пор царили страсти по России, жила любовь, никто не говорил с ним задушевно. Никто, кроме Елены Петровны Ивановой-Пауэре. Он объявил конкурс на должность секретаря-машинистки. Было тридцать соискателей. Елена Петровна, или Элен, как он ее назвал, была деловита, умна и пришлась ему по душе. Он мог часами говорить с нею, глядя в ее милые, очаровательные глаза. Она ценила его, знала, что он значил для России. Она ухаживала за ним, как за маленьким ребенком, вела его финансовые дела. А он в шутку называл ее «генеральным» секретарем. Иногда он по-старчески капризничал, говорил, что ему надоело жить, надоели бредовые утверждения Ульянова и его последователей о мировой революции, сколько можно дурачить россиян? Внешне радовался, что болезнь одолевает его, что скоро наступит полное успокоение, но в последний момент, когда болезнь доходила до пика, его организм оказывал ей бешеное сопротивление – и смерть отступала. Почувствовав облегчение, оживлялся, но нервно, говорил, глядя в пустоту. Однажды протяжно произнес: