Александр Керенский. Демократ во главе России
Шрифт:
Не таится ли источник пережитых нами великих испытаний и несчастий в чрезмерной нашей терпимости ко всему, что носит левое обличье? Было бы величайшим для России несчастьем, если опять, как в 1917 году, мы вовремя не опознаем под личиной революционной левизны самое обычное реакционное нутро!»
На одной из лекций, из зала донесся упрек раздраженного слушателя: «Вы и ваше правительство топтались на месте. Вокруг земельной реформы. Допустили развал армии. А теперь?»
Керенский побледнел, черты его лица заострились, было видно, что он взволнован, но ответил он незамедлительно: «Да, в медленности восстановления дисциплины в армии военное министерство повинно. Но пусть строгий обвинитель вспомнит, какие препоны пришлось преодолевать нам при этой реорганизации? Не вспомнит ли он, с какой нечеловеческой энергией и самоотвержением приходилось комиссарам военного министра, почти исключительно эсерам и меньшевикам, вырывать армию из-под гипноза большевистской и неприятельской демагогии? Даже в собственной среде мы иногда были бессильны против отражения этой демагогии. А насчет земельной политики приведу мой разговор с Е. К. Брешко-Брешковской. „Вот взял бы вовремя, – говорила она, – знающих, дельных людей, хотя бы того же Х. Он бы за шесть-то месяцев много наделал. С такими людьми успел бы
На минуту в зале воцарилось молчание, а потом возникли аплодисменты людей, согласных с выводом Керенского. Воодушевленный этим, он продолжал: «Да, армия, земля, мир – это были поистине нечеловеческие задачи, которые должна была разрешить Февральская революция, но делать это приходилось, обороняя страну от жесточайших ударов закованного в броню всей современной техники врага и защищая едва родившуюся свободу от безумного натиска внутренней анархии, шкурничества и измен… Нужно же, наконец, из-за деревьев всех этих переходящих мелочей увидеть самый-то лес, самую суть исторической драмы, закончившейся временной, подчеркиваю – временной, победой демагогической реакции над революцией – единственной, ибо никакой новой революции в октябре не было.
Неужели спасение и освобождение России невозможно, пока не превратятся в эсеров и меньшевиков последние «красные бойцы» Ленина, пока не выйдут из «сферы притяжения коммунизма» последние бородатые и безбородые утописты? Неужели для них нужно отшвырнуть от себя свое прошлое, всю традицию Великой революции, как дымящиеся головешки и возжечь новые маяки для перепевов большевистской демагогии? Нет, пусть назовут меня «варваром» и трижды предадут отлучению, я останусь у старых маяков, к которым еще вернется Россия».
Керенский сошел с трибуны и медленно направился к кулисам. Слушатели наградили его дружными аплодисментами, но не как артиста, доставившего им своим искусством удовольствие, а как человека, настроенного с ними на одну душевную волну, побудившего их сердца к тому доброму и славному, чему они были участниками в незабываемом феврале. После одной из лекций, на выходе из зала, Керенского остановил чей-то знакомый голос. Он обернулся:
– Аминад Петрович! Здравствуйте! Я знал, что вы в Америке!
– А где вы хотели, чтобы я находился? В гетто? – улыбнулся Дон Аминадо.
Они заговорили, иногда перебивая друг друга от нахлынувших на них чувств, переживая и прошлое, и то, что сейчас происходит в России. Дон Аминадо читал свои последние стихи: «Все хорошо на далекой отчизне. Мирно проходит строительство жизни. Только… Раковскому шею свернули, только… Сосновский сидит в Барнауле, только… Сапронова выслали с ним, только… Смилга изучает Нарым, только, как мокрые веники в бане, Троцкий и Радек гниют в Туркестане, словом, гранит, монолит, целина! „Только не сжата полоска одна“… Только опять не везет Микояну, опять по разверстке, по плану, в очередь, в хвост растянулась страна… „Только не сжата полоска одна“.
Дон Аминадо закончил чтение и опустил голову.
– Вы жалеете, что большевики в борьбе за власть уничтожают друг друга? – поинтересовался Керенский. – Видите разницу между Лениным и Каменевым, Сталиным и Бухариным?
Дон Аминадо отрицательно покачал головой и ответил стихами: «И смех, и веселье, и радость в политике! Советская власть от большой самокритики опять расстреляла, казнила, повесила… И все очень просто, и все очень весело!»
– Да, все это очень печально. – Согласился с поэтом Керенский. – Вы знаете, что обо мне сообщают советские газеты? Я, конечно, ярый контрреволюционер и наймит западной буржуазии, подголосок американских капиталистов. К сожалению, в Америке очень мало и куцо пишут о нынешней России. Дон Аминадо на несколько мгновений о чем-то задумался, наверное, о том, что собрался написать, услышав эти слова Керенского. Вскоре Александр Федорович прочитал: «Все повторяется, но масштаб другой. В Петербурге – Гороховая, в Москве – Лубянка. Мельницы богов мелят поздно. Но перемол будет большой и надолго. Рыть поглубже, хоронить гуртом. Социальная революция в перчатках не нуждается. На Западе ужаснутся. Потом протрут глаза. Потом махнут рукой, и станут разговаривать. О марганце, о нефти, о рудниках, о залежах. Сначала купцы, затем, интуристы. Икра направо, икра налево, рябиновая посередине. Сначала афоризмы, потом восхищение: „Родильные приюты для туркменов, грамматик для камчадалов, „Лебединое озеро“ для всех“.
Идут годы. Авторитет Керенского в научных кругах Америки растет.
Он приглашен на работу в Гуверовский институт войны, революции и мира. Он сам – подлинная, живая история. Снимает уютный домик в Пало-Альто, тихом и зеленом городке невдалеке от Станфорда и Сан-Франциско – самого европейского города Америки. Там давно уже поселились первые русские. У них своя улица. Рядом с Русским холмом. Неподалеку, за сквером Филберт-стрит, стоит церковь Святых Петра и Павла. Пятнадцать лет строили. По своему роскошному внутреннему убранству не уступает собору. Многие русские успели разбогатеть. Немалые деньги жертвуют церкви. Там собираются. Пришел и Керенский во время богослужения. Вдруг люди, прервав молитву, зашептались, стали оборачиваться на него. Лица их были удивлены, но добры. Кто-то улыбался ему, кто-то смотрел сочувственно. И он разглядывал их. Это был тот народ, ради которого он жил, которому хотел дать цивилизованную свободу. Они приехали за ней в Америку, впрочем, как и он. Потом в его душе возникла необходимость общения с ними. Он часто бывал в этой церкви. Религия объединяла в изгнании всех русских, и он становился религиозен. Ему рассказали, что в Сан-Франциско гастролировала Анна Павлова. Здесь начинал карьеру балетмейстер Георгий Баланчивадзе, по-американски – Баланчин. В возрасте трех лет сюда привезли Иегуди Менухина – уже ставшего знаменитым скрипачом. Керенский познакомился с композитором Эрнстом Блохом – тоже выходцем из России. Он возглавлял местную консерваторию. Рассказал Керенскому, что встречал
Читая стихи, Керенский испытал удовлетворение. Он был прав, подумав ранее о том, что люди, создающие добро, не уходят из жизни бесследно. Мандельштам – ни на кого не похожий, своеобычный и правдивый поэт. Достанется ему от большевиков, бедняге…
Вся русская зарубежная демократическая элита не забывает, поддерживает его, своего первого министра-председателя, и сейчас, спустя полвека после великих страстей 1917 года, шлет ему весточки за океан. Они приходят, как расписные яхты из ожившего давнего прошлого, знаки доброты и искреннего внимания.
«Дорогой Александр Федорович, – обращается к нему Марк Алданов, – пишу кратко, так как очень устал. Сначала путешествие, потом несколько дней в Париже, навестил всех старых и порой больных, как Бунин, Коновалов, потом Ницца, где у нас были и есть гости. Все вам сердечно кланялись: и мои родные, и парижские друзья. Но в политическом отношении Вас не одобряют, и история с «власовцами» мне лично смертельно надоела. Я пишу Вам больше об этом, потому что просят друзья. Они чрезвычайно взволнованы тем, что Вы, по их словам, будете «совершенно конченым человеком», если «европейская демократия», то есть социалисты, узнают, что Вы решили работать с бывшими «власовцами», так ли это – не знаю.
Как Ваше здоровье? Дает ли себя чувствовать нога? Очень надеюсь, что в эти стоградусные дни Вы были не в Нью-Йорке. Здесь, в Ницце, погода идеальная. Если будете во Франции, то очень просим приехать к нам погостить. Единственное: обилие коммунистов. Как ни странно, Ривьера их бывшая цитадель. Уже возобновил работу над своей философской книгой и очень рад. Пушкин был прав: политика – последнее дело (хотя и самое необходимое).
Шлю Вам сердечный привет и наилучшие пожелания».
Александр Федорович побледнел, снял очки и отложил их в сторону. Марку легко – сел за свою книгу. А что делать ему, политику? О 1917 годе он напишет, о прошлом, а что делать в настоящем? Ведь нужно разобраться во «власовском движении». Что за люди вошли в него? Не могла быть целая армия предательницей. Может, в нее входили дети тех «крепких мужиков», которых большевики изничтожали как кулаков, люди, желающие работать не на колхозной, а на своей земле, желающие сами распоряжаться плодами своего труда? Они, по сути, не воевали против России. Были брошены Гитлером в бойню только в конце войны, в Чехословакии, и, как пишут американские историки, поддержали восстание чехов в Праге, перешли на сторону русской армии. Так ли это было? Помогут ли ему оставшиеся из них живыми освободить родину от смертельной хватки Кремля? Лучше, чем Алданов, более глубоко вникает в его состояние Базиль Маклаков. Ему, пожалуй, можно будет доверить свой архив. Он не льет елей на его душу. Он говорит правду такой, как видит. Керенский берет письмо Маклакова, своего старого друга, и перечитывает его с середины, с самых волнующих строчек: «В 1917 году у меня не было сомнения, что не Вы добивались власти, а общественное настроение, даже Ваших противников, толкало Вас на это опасное место. Вы были одним из немногих представителей революционного идеализма, который в благо революции верил без колебания, не притворяясь, как члены Временного комитета Государственной думы, и поэтому все инстинктивно возложили последнюю надежду на Вас. И отдаю Вам справедливость: Вы тогда не пошли за толпою, когда она истинное свое лицо стала показывать, Вы сознательно шли на непопулярность. И в этом Ваша трагедия, как я ее понимаю. Я вам тогда напомнил фразу Аксакова, которую Вы через несколько дней использовали. Аксаков сказал: „Вы не дети свободы, а взбунтовавшиеся рабы“. А истоки Вашей теперешней, уже эмигрантской трагедии заключаются в том, что Вы не можете смириться с амплуа зрителя и наблюдателя того, что происходит в России. Для активной деятельности сейчас нет нужных условий. Вы помогаете иностранцам отличить Россию от Кремля. Полезное и успешное дело. Но наивно считаете, что без внешнего толчка можно одними внутренними силами свергнуть Кремль. Ваши мысли о том, что если внутренние революционные силы начнут проявлять себя, то Кремль свалится, напоминают мне рассуждения человека, выскочившего из 6-го этажа дома и рассчитывающего остановиться на уровне этажа третьего.