Александр Островский
Шрифт:
Варвара, догадывающаяся о любви Катерины к Борису, услужливо говорит ей: «Вот, погоди, завтра братец уедет, подумаем; может быть, и видеться можно будет». Катерина в ужасе от этого предложения, на что Варвара замечает: «А что за охота сохнуть-то! Хоть умирай с тоски, пожалеют, что ль, тебя? Как же, дожидайся. Так какая же неволя себя мучить-то!»
Катерина постоянно в поле психологического влияния новых веяний (тот же соблазн Варвары, жаждущей женской вольности: «А что за охота сохнуть-то!»); раздается устрашающий голос старухи по прозвищу Барыня: «Что, красавицы? Что тут делаете? Молодцов поджидаете, кавалеров? Вам весело? Весело? Красота-то ваша вас радует? Вот куда красота-то ведет (Показывает на Волгу). Вот, вот, в самый омут». Как видим, все на контрасте — это в первом же действии: после просвещенного монолога Кулигина — похвала местному благочестию из уст странницы Феклуши; после призыва Варвары к любовной вольности — мрачные угрозы Барыни. Последние угнетающе действуют на Катерину: «Ах, как она меня испугала, — я дрожу вся, точно она пророчит мне что-нибудь». Варвара трезво, можно сказать, по-кулигински рационально смотрит на угрозы Барыни, видя в ней «дуру старую» («Вот умирать-то и боится. Чего сама-то боится, тем и других пугает»). Но эта трезвость не действует на Катерину: «Ах,
Из этого краткого разбора одной только сюжетной линии первого действия видно, как далеко переживание Катерины от поглощенности одним лишь любовным чувством, как глубоко разнородно и противоречиво это переживание, таящее в себе роковое предчувствие трагедии.
В чем же смысл трагедии Катерины?
«Гроза» была в основном закончена 9 октября 1859 года, 16 ноября того же года состоялась премьера в Малом театре, а вскоре же — 2 декабря — в Александрийском театре. Впервые драма была опубликована в январе 1860 года, в первом номере журнала «Библиотека для чтения», редактором которого был А. Ф. Писемский. Ему Островский обещал новую пьесу, и тот не раз до этого запрашивал драматурга по-приятельски, когда будет готова «Гроза».
Успех пьесы, особенно на сцене, был так велик, что комиссия по присуждению наград графа Уварова при Академии наук 25 сентября 1860 года удостоила Островского за драму «Гроза» Уваровской премии, высшей в то время награды за драматическое произведение. Академия основывалась в своем решении на отзывах писателя И. А. Гончарова, академика П. А. Плетнева и историка русской литературы А. Д. Галахова, которым предварительно поручила высказать свое мнение о «Грозе».
Автор «Обломова» сам относил себя к числу тех, кого он называл объективными художниками, отмечал, что он увлекается больше всего своей способностью рисовать. «Рисуя, я редко знаю в ту минуту, что значит мой образ, портрет, характер». Рассказывая о том, что он не столько сознательно, сколько инстинктом чувствовал верность образа Обломова существующему в жизни характеру, Гончаров заключает: «Если бы мне тогда сказали все, что… потом нашли в нем, — я бы поверил, а поверив, стал бы умышленно усиливать ту или другую черту — и, наконец, испортил бы.
Вышла бы тенденциозная фигура! Хорошо, что я не ведал, что творю!»
В «Грозе» Гончаров увидел то, что он высоко ставал как художник, — силу непосредственного творчества, пластичность образов и картин, указывая на «классические красоты», «законченность характеров», «изящество отделки», на «язык художественно верный, взятый из действительности, как и самые лица, им говорящие». В драме, по словам Гончарова, «улеглась широкая картина национального быта и нравов, с беспримерно художественною полнотою и верностью. Всякое лицо в драме есть типический характер, выхваченный прямо из среды народной жизни, облитый ярким колоритом поэзии и художественной отделки…» В «Грозе», заканчивал свой отзыв Гончаров, «исчерпан и разработан богатый источник русского современного народного быта».
Авторитетно было мнение и шестидесятивосьмилетнего академика П. А. Плетнева, бывшего тогда ректором Петербургского университета, критика со строгим эстетическим вкусом. П. А. Плетнев был в близких отношениях с Пушкиным, который посвятил ему второе полное издание «Онегина». Сохранивший до конца жизни преклонение перед Пушкиным, перед его личностью и творчеством, П. А. Плетнев, видимо, и в «Грозе» Островского обратил прежде всего внимание на то, что можно назвать пушкинской чертой — отсутствие всякой искусственности. «…Драматическое движение нигде не ослабевает, — писал Плетнев, — и между тем общественные отношения и естественный ход жизни никаким искусственным усилием не нарушены и не ослаблены. Самый язык действующих лиц нигде не вызывает сомнения насчет верности своей и не подлежит никакому спору относительно оборотов речи и выбора выражений».
Высоко оценил «Грозу» за поэтическое раскрытие «действительно существующего» А. Д. Галахов, автор знаменитой «Русской хрестоматии» — учебного пособия для средних учебных заведений, выдержавшего десятки изданий, а также других педагогических трудов: «История русской словесности», «Историческая хрестоматия», «Учебник истории русской словесности».
О «Грозе» писали многие современники Островского — Мельников-Печерский, М. Достоевский, П. Анненков, В. Боткин и другие. Мнения были разноречивые, подчас взаимоисключающие друг друга. Так, знаменитый комический актер М. С. Щепкин писал с нескрываемой иронией А. Д. Галйхову, автору известного нам отзыва о «Грозе»: «Вы очень тонко и осторожно выставили достоинства «Грозы». Не менее других уважая г. Автора, мне было обидно читать указанные достоинства этой пьесы, тогда как на лучшие места Вы не обратили внимания. Например… Как Вы упустили из виду два действия, которые происходят за кустами? Уже самою новостию они заслужили быть замеченными. А что, если бы это было на сцене? Вот бы эффект был небывалый!..» А на первой репетиции «Грозы» в Малом театре М. С. Щепкин демонстративно ушел за кулисы. Ирония и протест знаменитого актера могут быть несправедливыми хотя бы потому, что нет основания считать, что драматург поэтизирует «овраг», «кусты».
Но наибольшую известность о «Грозе», как, впрочем, и о творчестве Островского, получили статьи А. Григорьева и Н. Добролюбова. У каждого была своя точка зрения на сущность творчества Островского. А. Григорьев полагал, что содержание пьес драматурга не сводится исключительно к обличению самодурства. Он признал, что одна сторона жизни, отражаемой произведениями Островского, верно подмечена «замечательно даровитым публицистом «Современника» в статьях о «Темном царстве».
Сделав краткий разбор пьес Островского, А. Григорьев приходит к заключению: «Для выражения смысла всех этих, изображаемых художником с глубиною и сочувствием, странных, затерявшихся где-то и когда-то жизненных отношений слово самодурство слишком узко, и имя сатирика, обличителя, писателя отрицательного, весьма мало идет к поэту, который играет на всех тонах, на всех ладах народной жизни… Имя для этого писателя, для такого большого, несмотря на его недостатки, писателя — не сатирик, а народный
Добролюбову было двадцать три года, когда он написал свою известную статью «Темное царство», но это был уже человек с вполне установившимся отношением к жизни и литературе, с презрением отвергавший то в литературе, что он считал эстетическими побрякушками, которые уводят от главной мысли, даже не мысли, а от главного дела. А это главное дело для него не просто обличение ненавистного для него существующего строя, но и активное участие в его ниспровержении (известно, например, что Добролюбов вел подпольную работу, стремился включить в нее военных людей и т. д.). Для него все вопросы и проблемы человеческой личности разрешались приведением в должное состояние общественных отношений. Ранее философия доискивалась до причин загадочности человеческой психологии, а вся разгадка, по Добролюбову, в том, что достаточно изменить общественные отношения, и исчезнут все противоречия в духовном мире человека. Сознание раз навсегда усвоенной истины придавало Добролюбову необычайную уверенность как публицисту. Полемика его язвительна, исполнена наставительного тона, когда он имеет дело с чуждыми ему консервативными убеждениями. Об А, Григорьеве Добролюбов пишет: «Так он ппсал — темно и вяло» — и нимало не разъяснял вопроса об особенностях таланта Островского п о значении его в современной литературе; «выказал более претензий и широких замашек, нежели настоящего дела. Весьма бесцеремонно нашел он, что нынешней критике пришелся не по плечу талант Островского…» и т. д. Добролюбов отмечает «безалаберность» в критических суждениях об Островском. В сноске он указывает: «Впрочем, читатели могут с большим удовольствием пропустить всю историю критических мнений об Островском и начать нашу статью со второй ее половины. Мы сводим на очную ставку критиков Островского более затем, чтобы они сами на себя полюбовались». Добролюбов возражает тем критикам, которые хотели бы видеть в Островском соединение достоинств всех великих драматургов, и заключает, что русский драматург «и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…».
Во второй половине статьи «Темное царство» Добролюбов развивает свою кардинальную мысль о самодурстве. Критик уже не довольствуется логическими рассуждениями, силлогизмами, а обращается к образам, чтобы в концентрированном виде донести до читателей то ужасное, могильное, что представляет собою, по его мнению, самодурство. Вот эта картина, или, как выражается критик, «бледный очерк», самодурства:
«Перед нами грустно покорные лица наших младших братии, обреченных судьбою на зависимое, страдательное, существование. Чувствительный Митя, добродушный Андрей Брусков, бедная невеста — Марья Андреевна, опозоренная Авдотья Максимовна, несчастная Даша и Надя — стоят перед нами безмолвно-покорные судьбе, безропотно-унылые… то мир затаенной, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия… Нет ни света, ни тепла, ни простора; гнилью и сыростью веет темная и тесная тюрьма… В ней вспыхивает по временам только искра того священного пламени, которое пылает в каждой груди человеческой, пока не будет залито наплывом житейской грязи. Чуть тлеется эта искра в сырости и смраде темницы… мы видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лица человеческого — и наше сердце стесняется болью и ужасом. Они молчат, эти несчастные узники, — они сидят в летаргическом оцепенении и даже не потрясают своими цепями… каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает им горло, отдается колючею болью в груди, каждое движение тела, обремененного цепями, грозит им увеличением тяжести… на этом печальном кладбище человеческой мысли и воли… в смрадной тюрьме и в горькой кабале самодурства. Грубые, необузданные крики какого-нибудь самодура, широкие размахи руки его напоминают им простор вольной жизни, гордые порывы свободной мысли и горячего сердца…И вот черный осадок недовольства, бессильной злобы, тупого ожесточения начинает шевелиться на дне мрачного омута, хочет всплыть на поверхность взволнованной бездны и своим мутным наплывом делает ее еще безобразнее и ужаснее… Но есть и живучие натуры: те глубоко внутри себя собирают яд своего недовольства, чтобы при случае выпустить его, а между тем неслышно ползут подобно змее, съеживаются, извиваются и перевертываются ужом и жабою… Они безмолвны, неслышны, незаметны; они знают, что всякое быстрое и размашистое движение отзовется нестерпимой болью на их закованном теле; они понимают, что, рванувшись из своих желез, они не выбегут из тюрьмы, и только вырвут куски мяса из своего тела».
Любопытно, что сторонник «реальной критики» обращается в данном случае к образам типа Марлинского, но искренность «общего впечатления» не подлежит сомнению. Добролюбов особенно подчеркивает как отрицательную черту самодуров — их неспособность рационально мыслить: «На всех лицах написан испуг и недоверчивость; естественный ход мышления изменяется, и на место здравых понятий вступают особенные условные соображения, отличающиеся скотским характером»; «не ждите от них рациональных соображений» и т. д. Те, кто знал Добролюбова, в своих воспоминаниях отмечают раннюю, не по возрасту серьезность юноши, его умственную, логическую развитость, здравомыслие. Сам он в своем дневнике пишет о себе, что он беден чувством, и Чернышевский, готовивший к печати эти дневники, счел нужным заявить, что покойный его друг был несправедлив к себе. Забота о маленьких братьях, которую Добролюбов целиком принял на себя после смерти отца и матери, говорит действительно о добрых качествах его души, не о бесчувственности. Из воспоминаний современников известно, что смерть родителей, потрясшая юношу, явилась причиной его духовного переворота, его атеизма; в преждевременной смерти родителей Добролюбов увидел несправедливость, которая не согласовалась для него с существованием бога. Это событие в духовной жизни Добролюбова имело, бесспорно, большие последствия для формирования его мировоззрения, самой природы его мышления, опирающейся на очевидные доводы логики. Вспомним, как он высмеивает героя пьесы Островского «Не так живи, как хочется»: «Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь».