Александр Островский
Шрифт:
В северной столице Островский был «новинкой» в литературной среде, знакомства с ним искали, к нему приглядывались, и сам он приглядывался к другим, больше помалкивая в разговорах, прислушиваясь и наблюдая. Некрасов как редактор «Современника» устроил «генеральный обед», пили за его, Островского, здоровье, потом обсуждали условие об «исключительном сотрудничестве» в «Современнике» четырех писателей: Толстого, Тургенева, Островского и Григоровича. Это было 14 февраля 1856 года (опять эта цифра «четырнадцать», которая повторится не раз в его жизни: 14 февраля 1847 года — когда он стал считать себя русским писателем; 14 марта 1847 года — напечатано в «Московском городском листке» первое его законченное произведение «Картина
После своих маленьких комнат с их убогой обстановкой в доме на Николо-Воробьине Островский почувствовал себя в просторной квартире Некрасова несколько смущенно, но, увидев хозяина, забыл о квартире. Некрасов поразил его своей больной, хилой наружностью: почти его ровесник, а смотрит стариком — опущенные плечи, глухой, хриплый голос. В Москве в последнее время сочувственно говорили о стихах Некрасова, даже противники «Современника». Сергея Тимофеевича Аксакова, например, больше всего интересовало мнение о его книге «Семейная хроника» не кого иного, как Некрасова, старик открыл для себя в последних стихах Некрасова так много глубокого чувства, истины и поэзии… ничего подобного он прежде в нем не находил. Некоторые удивлялись: как могут соединяться в одном человеке такие противоположности: истинная поэзия и рассеянный образ жизни. Островский не хотел быть судьей, да и о нем ведь всякое говорили, вроде того, что живет с деревенской толстой бабой, которая командует им, что мнит себя равным Шекспиру или даже выше его. Приглядываясь к Некрасову, говорившему полушепотом, Островский удивлялся не менее, чем слабости, его деловитости, хваткости: в каждом его жесте, движении чувствовалась та уверенность, которая обычно выделяет человека из множества других лиц и делает его признанным, как стало модно в последнее время, говорить, «руководителем». Не только поэт, а предприимчивый редактор, человек современной практической складки среди бравирующих своей непрактичностью словесников.
Тургенев делился последними светскими и литературными новостями, меланхолически задумывался, поглядывал рассеянно на соседей, вдруг сказал, обратившись к Островскому: «В. Вас веет и играет, любезный Александр Николаевич, русский дух, как у немногих современных писателей. Что ваш «Минин»? Подарите нас всех и меня в особенности «Мининым», а мы вам поклонимся все в пояс». Островский слушал и, зная что Иван Сергеевич заглазно иронически отзывался о нем как о «Шекспире», сейчас нисколько не обижался, веря теперешней искренности Тургенева. Тут же Иван Сергеевич начал хвалить графа Толстого, молчавшего и как будто чем-то недовольного. «Господа, — воскликнул Тургенев, — вы представить себе не можете, как мне было приятно, когда ко мне в комнату явился с саком в руках граф Толстой. Все это время, пока у меня живет Толстой, я упивался нектаром дружбы, хотя он за дикую ревность и упорство буйволообразное получил от меня название Троглодита. Я его полюбил каким-то странным чувством, похожим на отеческое».
Толстой молчал, скривив насмешливо улыбку при последних словах. Двадцативосьмилетний Толстой, с усиками, с большими оттопыренными ушами, упрямым взглядом из-под нависших, насупленных бровей, в мун-дире артиллерийского офицера, был неразговорчив, отвечал на вопросы отрывистыми фразами. Островский знал, что Толстой был в осажденном Севастополе, и ему казалось, что, говоря или глядя на них, Толстой как будто примеривался: как повели бы себя братья-писатели на том бастионе, где он был, годен ли кто из них в дело?
Григорович, с продолговатым лицом, длинными волосами, все как будто присматривался к Островскому и, вдруг при всех порывисто обняв его, заговорил быстро:
«Генеральный обед» кончился тем, что договорились по предложению Толстого сойтись завтра утром у фотографа, Левицкого и всей группой сфотографироваться. Некрасов по нездоровью не смог поехать. Так Островский оказался вместе с другими писателями на групповой фотографии, широко ныне известной.
А соглашение об «исключительном сотрудничестве» вскоре было ликвидировано. Дело в том, что подписавшие соглашение писатели не так обильно снабжали своими новыми вещами журнал, как рассчитывал Некрасов. Толстой раскаивался в «поспешном условии» с «Современником». Тургенев не торопился слать свои новые произведения. Да и Островскому пьесы давались медленно. Некрасов официально объявил о расторжении договора. Но сотрудничество Островского в «Современнике» продолжалось и после этого. Продолжались и встречи, обеды у Некрасова.
Как-то на его петергофской даче за обеденным столом собрались сотрудники журнала, в том числе и новые — Чернышевский и Добролюбов. Разговоры, шутки, смех не умолкали на той стороне стола, где рядом с Островским сидели Гончаров, Тургенев, Полонский, Анненков, Дружинин. Чернышевский и Добролюбов сидели рядом с Некрасовым, расположившимся в голове длинного стола и разливавшим суп (Панаев разливал суп в противоположном конце). Чернышевский, бледный и худощавый, с длинными светлыми волосами, близоруко щурился и сквозь стекла золотых очков поглядывал иногда на сидящих и поправлял очки.
Добролюбов, высокий и за столом, плотный, с крупными чертами лица, сидел невозмутимо-серьезный, похожий на строгого педагога или протестантского пастора (как подумалось Островскому, когда он впервые увидел нового сотрудника журнала). Оба, и Чернышевский и Добролюбов, не принимали участия в оживленном разговоре, переглядываясь иногда иронически между собой.
— Господа, — раздался голос Панаева, — известно ли вам, что стихотворец К., автор од о государе императоре Николае Павловиче, хлопочет о перемене своей фамилии на фамилию Николаевский?
— Как переименовали Грязную улицу, — проговорил вдруг громко Добролюбов, не отрываясь от еды. Все знали, что недавно Грязная улица была переименована в Николаевскую. Хлебавший аппетитно суп Анненков, услышав меткое слово, положил быстро ложку и, поглядывая пучеглазо на соседей, изобразил над тарелкой рукоплескание, что он всегда делал, когда ему надо было показать свое отношение к блестящей мысли или остроумно сказанному слову. Разговор все более оживлялся, голоса раздавались громче.
— Наступает время романов, в них выразится многосторонность нашей общественной мысли…
— И, пожалуй, время односторонности в литературе, когда кумиром будет ее величество утилитарность.
— Не дай бог, чтобы и в русскую литературу пришли маклеры, как пришли они в журналистику.
— Либерализм служит прогрессу…
— Rbi читали новый роман Жорж Занд?
— Графа Толстого нет среди нас, поэтому можете хвалить Жорж Занд. Помните, Некрасов, как на обеде у вас в «Современнике», кажется, в феврале 1856 года, кто-то из членов редакции стал хвалить Жорж Занд, а граф Толстой во всеуслышание объявил, что героинь ее романов, если бы они существовали в действительности, следовало бы ради назидания привязать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам?!