Александр Островский
Шрифт:
Писатели — народ, мягко говоря, не очень дружный между собой, мало кто их может объединить хотя бы и за столом. А вот вокруг Мартынова собрались однажды все ив числа тех, кого принято считать корифеями современной литературы.
Собрались в Петербурге, в большом зале ресторана Дюссо на обед в честь Александра Евстафьевича Мартынова. Артист готовился к отъезду за границу, на несколько месяцев, для лечения обострившегося туберкулеза легких. Русские литераторы устроили ему сердечные проводы, дав в его честь обед, желая выразить ему, «как горячо ценят они его великий талант, его честное служение искусству, его независимый и безукоризненный характер». Это была дань неподдельной любвц, глубочайшего уважения писателей к великому актеру, с которым их связывали общие интересы русской культуры, реалистического репертуара, 10 марта 1859 года состоялось это незабываемое чествование. Оно вызвало сочувственный отзыв в многочисленных газетах н журналах. Тургенев и Салтыков-Щедрин увенчали артиста лавровым венком, ленты которого поддерживали
Когда слово было предоставлено Островскому, то он вынул из кармана заранее заготовленную речь и, поглядывая на потупившегося в стол Александра Евстафьевича, стал не читать, а как бы говорить, делиться своими задушевными мыслями о виновнике торжества. Он говорил о той неоценимой помощи, которую оказывает артист — великий художник драматическому автору, создавая художественно оконченные типы даже из намека на характер… Он благодарил его за все сделанное для драматического искусства и особенно за то, что он, Мартынов, помогает авторам отстаивать самостоятельность русской сцены. Русская сценическая литература, говорил Островский, с Гоголя стала на твердой почве действительности и идет по прямой дороге. Если еще и мало у нас полных, художественно законченных произведений, зато уже довольно живых, целиком взятых из жизни типов и положений чисто русских, только нам одним принадлежащих; мы имеем все задатки нашей самостоятельности. Отстаивая эту самостоятельность, работая вместе с авторами для оригинальной комедии и драмы, Александр Ев-стафьевич заслуживает самого горячего сочувствия, самой искренней благодарности. Приобретя известность репертуаром переводным, он, Мартынов, не смотрит с неудовольствием на новые произведения. Переводы эфемерных французских пьес не обогатят русской сцены, они только удаляют артистов от действительной жизни и правды. Хорошие переводные пьесы нам нужны, без них нельзя обойтись, но не надо забывать также, что насущная потребность наша в родном репертуаре.
Мартынов был так взволнован и смущен приветствиями и овациями, что в ответ пробормотал несколько слов. Сделалось известно, что, придя домой, он от всего пережитого на вечере бросился на диван и зарыдал…
В августе 1859 года Мартынов вернулся из-за границы и вскоре же начал работу над новой ролью, ставшей его лебединой песней, — ролью Тихона в «Грозе». Островскому это сулило невиданное, пожалуй, наслаждение как автору. Такого художественного, благоуханного исполнения его пьес, как в Москве, в Малом театре, он здесь, в Петербурге, не видел, да и, конечно, не увидит.
Но в Александрийском театре был Мартынов, который один, сам по себе — целый театр, и «Гроза» с его участием обещала быть не менее волнующей, чем «Гроза» в Малом с участием Сергея Васильева. Оба великих актера и не нуждались в том, чтобы автор подробно «прошел роль» с ними, правда, он беседовал с Александром Евстафьевичем и Сергеем Васильевичем о своем Тихоне, у каждого из них было свое собственное понимание героя, его характера. В Тихоне — Васильеве, может быть, больше бытового колорита, яркости, купеческой типичности, характерности. Но в последнем действии сильнее был Мартынов. В раскрытии трагедийного в характере он оказался недосягаем. Кто видел Тихона — Мартынова в заключительных сценах, тот не мог забыть этого испитого, осунувшегося лица; пьяный, с комизмом вел Мартынов сцену с Кулигиным, но, как писал очевидец спектакля, холодно становилось от этого комизма, страшно было глядеть на его помутившиеся, неподвижно серые глаза, слышать осиплый голос. Тихон готов простить, да уже и простил Катерину (и это чувствовалось в его голосе, в мимике, когда он, оглушенный покаянием Катерины, растерянно и испуганно повторял: «Не надо, не надо, не говори! Что ты! Матушка здесь!»), но нет покоя в доме, все в расстройство пришло. Смешное и жуткое слышится в его словах: «Нет, говорят, своего-то ума… Я вот возьму да и последний-то, какой есть, пропью; пусть маменька тогда со мной, как с дураком, и нянчится». Хмель мгновенно слетает с Тихона, когда он узнает, что Катерина ушла из дому — надо немедленно, не теряя ни минуты, действовать, искать ее, видно, что он знает, на что может решиться Катерина, и бросается разыскивать ее. Мучительно было видеть Тихона — Мартынова в финале: вернувшись с напрасных поисков, он испытывает, не зная, жива или нет Катерина, то страх, то надежду. Потрясающий душу вопль «Катя! Катя!» вырывается у него при виде трупа Катерины, с непередаваемым выражением в лице стоит он около утопленницы.
Видя эту потрясающую силу переживаний великого актера, жизненную глубину его таланта, кто мог подумать, что дни Мартынова сочтены и, в сущности, он прощается со сценой. Но Островскому было суждено еще короткое время, как никогда вблизи, видеть Мартынова и взять на себя все бремя этой близости, любви к уходящему из жизни человеку. Несмотря на большое жалованье, которое Мартынов получал как артист императорского театра, он не располагал обычно лишними деньгами, немалых средств требовала семья из шестерых детей, да к тому же он помогал отцу, сестрам, брату, по доброте души своей раздавал деньги первому встречному. Поэтому артист выезжал иногда на гастроли, чтобы подзаработать денег. И на этот раз он решил, не предполагая всей губительности этого для здоровья, отправиться в гастрольную поездку, которая началась с его выступления в Москве. Здесь к
Теплый прием и гостеприимство ждали их в первом же городе, где они остановились, — в Воронеже. Мартынов играл три спектакля, принимали его отлично. Губернатор Воронежа, он же и главный директор театра граф Д. Н. Толстой, оказался горячим поклонником пьес Островского, кроме них, он ничего не хотел смотреть, знал их наизусть и поправлял актеров, когда те перевирали текст.
Воронеж понравился обоим чистотой своей и милой уютностью. Уезжая, Островский думал, что восемь дней, проведенные здесь, долго будут помниться… вспомнил он, как познакомился с поэтом Иваном Саввичем Никитиным, который показался ему очень дельным и милым, но болезненным господином. Снова потянулась дорога, живописнейшая в этих местах, с деревнями и селами, расположенными в лощинах или по склонам гор, тонущими в густых садах.
В Харьков приехали 30 мая в полдень, а вечером были в театре, где давали «Бедность не порок». Мартынов и Островский сидели в директорской ложе, но публика уже знала об их присутствии и по окончании спектакля устроила им овацию, и ему, Островскому, пришлось показаться в ложе и раскланяться с публикой. Из Харькова они выехали на другой день утром и оказались в самом центре Малороссии. Что за народ славный, думал Островский, просто прелесть! Один из ямщиков на его вопрос, каков у него пан, отвечал: «Такий шарлатан, що бида». Невольно улыбаясь, Островский перебирал в памяти услышанные им фразы, меткие, звучные, скрыто лукавые, напоминавшие ему блеск гоголевских выражений. С самого же начала дороги он заводил разговоры с ямщиками, испытывая только художнику знакомое в такой степени чувство сродненности со случайным человеком через его язык, необычность фразы. Еще между Тулой и Ефремовом, помнится, им попался веселый ямщик Матвей Семенович Раззоренный, который водку называл гарью, шкалик — коробочкой, и на вопрос, жива ли у него жена, отвечал: «Да зачем же ей умирать-то, чудак! Она еще ума не прожила».
Малороссию они проехали насквозь, далее пошли новороссийские степи. В Одессу прибыли в субботу 4 июня, а со среды Александр Евстафьевич стал играть и был принят великолепно. Одесский театр всегда был полон в представлении Мартынова, места продавались даже в оркестре. Было видно, какой известностью и любовью пользуется Мартынов в России, даже далеко от обеих столиц. Трогательным был обед, который им давали моряки на море, на пароходе «Эльбрус», только что вернувшемся из Франции. На другом обеде в Одессе в ресторане «Флора» поклонники Мартынова говорили о значении его в развитии народного русского театра. Александр Евстафьевич отвечал, как всегда, взволнованно: тоска по идеалу, по совершенству никогда не дает художнику удовлетворения и счастья. Но сегодня он счастлив, и счастлив не за себя, а за театр, за литературу, за искусство. Слезы, которые его душат и не дают ему возможности говорить, — его ответ на все добрые, сердечные пожелания. И действительно, слезы душили его, больше всего, может быть, от предчувствия своего близкого конца.
Но у обоих были планы поехать в Крым. Мартынов говорил, что Крым его поправит. С тяжелым чувством осматривал Островский несчастный Севастополь, камня на камне не осталось в разрушенном городе. Островский побывал на бастионах, траншеях, на Малаховом кургане, видел все поле битвы; моряк, капитан парохода, на котором они прибыли в Севастополь, ходил с ним и передавал все подробности, так что он мог живо представить себе ужасные месяцы осады.
А Мартынов был плох, сильно похудел, хотя кашлял меньше. В Ялте он взялся было пить кумыс, но вскоре кумыс ему опротивел. В конце июля стал собираться домой, говорил с каким-то страхом: «Как я покажусь домой! Что скажут! Я испугаю семейство». Из Крыма они ехали опять через Одессу, пробыли там два дня и поехали дальше. Силы Мартынова слабели. Перед Харьковом он сказал слуге Степану: «Я умру в Харькове». Было ясно, что Мартынов не жилец на свете. Островский не только ухаживал за больным, но и помогал харьковским артистам, в их числе известному Николаю Хрисанфовичу Рыбакову при постановке «Грозы» и «Бедной невесты». Никогда в жизни он столько не курил, как в эти дни, самокрутка с жуковским табаком не выходила из его рук. Островский, своими внутренними усилиями гасивший обычно тоску в трудные минуты жизни, не позволявший ей войти в душу и угнездиться там, теперь чувствовал, как бессилен он противиться тоске, и она сжимала его сердце.
Лучшие врачи-профессора города лечили Мартынова, собирались на консилиум, но ничего нельзя было сделать, Не могло быть и речи, чтоб ехать домой, в Петербург. Развязка приближалась. Больной уже не в силах был сам подняться с подушки, он уже не заходился, как прежде, в кашле, а лишь всхлипывал от бессилия, измученными, покорными глазами смотрел, не видя, казалось, никого…
В этот день, 16 августа, Островский и Степан не отходили ни на шаг от него. Выло шесть часов вечера. «Не зажечь ли огня?» — спросил Островский у больного. «Зажгите». Это были последние слова Александра Ев-стафьевича, через полтора часа он тихо, незаметно скончался на руках друга. Островский оцепенело смотрел в самого себя, с ужасом удивляясь своему спокойствию и безразличию ко всему на свете. Впервые в жизни он до удивительной ясности увидел, узнал, как умирает духовно близкий человек и как холодная брешь открывается в оставшемся жить человеке, делая его уже иным, не прежним.