Александр Островский
Шрифт:
Во Франкфурте-на-Майне Островскому пришлось увидеть достопримечательности совсем особого рода. Хотя извозчик возил их по городу, мимо памятников Гете и Гутенбергу, родиной которых был этот город, но не Гете, не Гутенберг — царствовала здесь другая «знаменитость». Дело в том, что во Франкфурте-на-Майне родился Мейер Ротшильд, основатель династии банкиров, вышедший из бедной еврейской семьи. Дети и внуки его власть ростовщичества, «искусство» наращивания процентов распространили на многие страны Запада, угнездившись в Париже, Лондоне, Вене, Неаполе и других европейских столицах.
«За шоссе новый город, — записал Островский в дневнике, — или, лучше сказать, банкирские изящные дворцы, утонувшие в роскошных садах, наполненных редкими цветами и деревьями… На этом шоссе дом царя банкиров Ротшильда и зоологический сад…»
Ротшильды, потомки «дедушки Мейера»,
Островский долго стоял на шоссе, невольно думая о контрасте между убогеньким домиком, откуда вышел «дедушка Мейер», и дворцами его потомков. Как смешна даже сама мысль об искусстве рядом с этими дворцами, казалось, неприступными в своей тайне. Но не меньше смешного и в том, что всесильный банкир всем своим золотом не может, если бы даже захотел, купить душу подлинного художника.
Одни города, одни местности сменялись другими, росли впечатления. Полезной была поездка в Прагу, где Островский встретился с двумя профессорами, один из них задумал издание всеславянского журнала, на который Островский решил подписаться и в котором обещал сотрудничать.
Наконец немецко-австрийские земли проехали, «порядком, чистотой» остались довольны и «напредки им того же пожелали», как шутливо доносил Островский в своем очередном «послании» к московским друзьям. Дальнейший путь проходил по горной дороге, окруженной мрачными еловыми лесами, а затем обнаженными вершинами и голыми скалами. С гор спускались ночью, впереди вдруг блеснуло фосфоресцирующей равниной Адриатическое море, и загорелись вдалеке огни Триеста. Русские путники были в Италии.
Архитектурной красотой широких площадей, древностью узких городских улиц, своими всемирно известными историческими и культурными реликвиями, произведениями искусства, своей благоуханной природой и чудесным климатом, навевавшим на гостей веселое, благостное настроение, Италия их очаровала. Казалось, что нет времени, да и сил, чтобы перелить на бумагу, в дневник, все нахлынувшие впечатления… К тому же не склонный к экзальтации даже и при сильных впечатлениях, Островский памятовал, что «могущий вместить да вместит», что невозможно откликнуться на всю открывающуюся красоту. Так или иначе, только записи его (в дневнике и в «посланиях» друзьям) кратки и деловиты даже и в своем восхищении. «Вся северная Италия — один непрерывный сад. Миланский собор — чудо света, но я об нем говорить не стану, а лучше привезу вам фотографию», — сообщает он московским друзьям. О Венеции записывает: «Вечером гуляли опять на площади св. Марка. Я влюбился в эту площадь. Это еще первый город, из которого мне не хочется уехать». И снова о Милане: «Все, что я видел доселе, было или ожидаемое, лли меньше того, что я ожидал. Миланский собор превзошел все ожидания. После него уже чудес нет на свете. Бегло осмотрели внутренность собора, что за скульптура!» О Риме: «Выехали на величественную площадь св. Петра. Осмотрели собор мельком; у меня раза два готовы были навернуться слезы». «Поехали в Колизей. Этого величия описать невозможно». «Отправились в Ватикан, видели перлы живописи: ложи Рафаэля. Преображение — Причащение — Доменикино и другие сокровища». «Несказанное богатство художественных произведений подействовало на меня так сильно, что я не нахожу слов для выражения того душевного счастия, которое я чувствовал всем существом моим, проходя эти залы. Чего тут нет! И Рафаэль, и сокровища Тициановой кисти, и Дель Сарто, и древняя скульптура!»
А своим московским друзьям Александр Николаевич писал: «Теперь мы в Риме наслаждаемся сокровищами искусств, которым нет подобных во всем мире. Описывать их недостанет бумаги в Риме. Я накупил много фотографий, которые могут дать хоть маленькое понятие об этом великом городе».
Поднимались путешественники в купол собора св. Петра. Имели удовольствие кататься на ослах по горам Тиволи, отведывать разного рода вкусные блюда, наслаждаться в окрестностях Рима натуральными водопадами с гротами и другими чудесами природы. Одним словом, не мудрствуя лукаво, старались не упускать по возможности ни одного из общедоступных туристских удовольствий, а Макар Федосеевич Шишко, большой любитель кулинарии, бегал ранним утром
Узнав о приезде Островского и его друзей в Рим, в гостиницу к ним пришел Василий Боткин. Как было не обрадоваться — теперь с ними человек, который как рыба в воде чувствует себя в этом «Вечном городе», прекрасно разбирается в древностях, в сокровищах искусства. Полжизни проведший за границей, в Италии и Париже, Боткин, не нуждаясь в средствах, пользовался с толком теми благами, расхожими и утонченными, которые могла дать Европа, и устал, уже можно сказать, от этих наслаждений, но опять и опять жаждал их, в надежде одолеть пресыщение… Россия давала ему средства к существованию и поэтому не забывалась совсем уж, но «телом» Боткин был целиком здесь, в Европе, купаясь в ее соблазнах. Лысый, глядевший старше своих пятидесяти лет, со взглядом умным и чувственным, Боткин с удовольствием взял на себя роль проводника, таскал своих соотечественников по Риму, поражал их эстетической утонченностью своих суждений. Однажды все вместе пообедали с русскими художниками, которые жили в Риме как пансионеры Академии художеств. Спустя три дня после этого, вечером, у Боткина, в собрании художников Александр Николаевич читал «Минина» с обычным своим художественным мастерством, как всегда, когда он был в хорошем расположении духа.
Путешествуя сейчас по Европе, Островский невольно вспоминал путешествие по Волге. То было странствие в глубь России, в глубь народной жизни, в глубь самого себя. Теперь же совсем иное. Блеск, яркость красок, оригинальность нравов, колоритность костюмов, разнообразие лиц — все в пестроте, мелькании, в текучести, когда нельзя сосредоточиться и вглядеться внимательнее, глубже. Но за этой оболочкой угадывается своя жизнь, на которой останавливается сознание, а что еще важнее — интуиция, внутреннее чувство, воображение художника, которые дают почувствовать ему, Островскому, образ другой, нежели он знал до этого, жизни, образы других человеческих типов, иной психологии. Чувство художника говорит ему, что заронены в воображении подробности, которые подспудно так и будут жить в нем, пока не появится в них художественная надобность.
Вот, например, какую сцену пришлось им увидеть на площади одного итальянского города, когда народ ожидал приезд короля. На площади стояла кавалерия, а по улице вплоть до станции — нехота. Площадь и улицы были полны народу, полиции не было видно почти до самого приезда короля. Только когда по выстрелу узнали, что король едет, полицейские учтиво подвигали народ к тротуару. Король приехал в четырехместной коляске, в партикулярном платье. Народ кричал, аплодировал, махал шляпами, с балконов летели розовые листья и букеты. Так записал Островский в своем дневнике, увлеченный этим картинным зрелищем.
Да, все увиденное им пойдет впрок, надо знать чужое, чтобы лучше, глубже узнать свое, родное. И что бы ни увидел Александр Николаевич в путешествии по Европе — ему всегда приходит на память свое, приходят сравнения. Дневник его в изобилии наполнен этими сравнениями. «Здесь он (Рейн. — М. Л.) равен Волге под Ярославлем»; «…кабы ни тополи, совсем наша Владимирская губерния»; «…много в нем (в городе Праге. — » М. Л.) напоминает Россию. Есть даже Дворянская улица…»; «Были в бельведере, ходили по саду, который несколько напоминает Петергофский»; «В деревнях женщины совершенно русские, и такие же лавы через речку, как и у нас»; «Отличное утро, совершенно наше июльское»; театр La Scala «громаден, но Московский богаче»; «Отправляемся в Рим по железной дороге. 2-й класс хуже нашего 3-го»; «…слышали по улицам пение и, наконец, хор, очень похожий на нашу песню: «Любит, любит»; «За Пизой по болоту соснячок, похож на наш, русский» и т. д. Мысль о «нашем», о русском, о России не покидает, постоянно сопутствует Островскому в его путешествии.
Либеральные тирады о прогрессизме всего европейского лишь потому, что оно европейское, а не русское, виделись теперь Островскому в своем истинном виде. «Взятки отлично действуют по всей Европе», — записал Александр Николаевич в своем дневнике. Но нигде в Европе нет такой обличительной литературы, как в России. Городничий, Хлестаков, обличение взяточничества — для многих в этом и весь Гоголь, хотя ни у одного из современных ему в Европе писателей нет такой жажды идеала, как у Гоголя. И так ли уж благороднее взяточники в Европе, чем в России, что можно и не замечать их, а из-за своих, «российских», не видеть у себя дома ничего иного?