Александр Островский
Шрифт:
Между тем наступило время прощания путешественников с Италией, оставившей в их памяти столько незабываемых впечатлений. Последнюю запись в своем дневнике Островский сделал в Турине перед тем, как покинуть Италию и через Альпы выбраться в Швейцарию, а оттуда в Париж. Видимо, утомление заставило Александра Николаевича оставить перо, не справлявшееся с потоком картин и впечатлений, и после Турина о дальнейшей их поездке можно судить лишь по дневнику Горбунова, продолжавшего вести торопливый отчет. Впрочем, Островский все же слал изредка «послания» московским друзьям, короткие и с оговорками, что писать некогда.
О Париже он сообщает с непосредственностью впервые попавшего в «мировую столицу»: «…такой огромный и богатый город, что его не только в два дня, айв неделю не осмотришь хорошенько». Таких площадей, дворцов, как здесь, «во всем свете найти нельзя». «Париж называется новым Вавилоном, так оно и есть…» Столпотворение на улицах, площадях Парижа поражало, французская речь мешалась с многоязычным говором туристов всех стран. Это был действительно Вавилон, где человек обезличивался, ничего не значил сам по себе,
В Париже они смотрели «Скупого» Мольера, и вспоминался незабвенный Мартынов, который играл в этом спектакле неизмеримо лучше, чем французский актер. Александра Николаевича посетил французский литератор, переводчик Делаво, в свое время, около трех лет назад, Писемский переслал ему, Островскому, письмо Гончарова из Булони, где Иван Александрович сообщал, что француз Делаво хочет перевести «Воспитанницу» и просит выслать в Париж экземпляр этой пьесы. И вот теперь русский драматург лично познакомился со своим переводчиком. В Париже Островский и его спутники встретили много русских: Шевырева, Тургенева, Писемского, Кавелина, Григоровича, известного фотографа Левицкого, сфотографировавшего шесть лет назад группой сотрудников «Современника», теперь его ателье считалось первым в Париже, было в моде у французов.
Но вот и Франция осталась позади, сквозь легкий туман показались грязно-белые меловые берега Англии. Кончился пролив, и незаметно как вошли в широкую Темзу. Миновали Гринвич, весь затянутый дымом от каменного угля; морской госпиталь, доки и речное русло с двух сторон сжали каменные тиски Лондона. Страшное уличное движение подхватило русских туристов, началась их лондонская одиссея. По словам Островского, пославшего московским друзьям «послание последнее» из-за границы, заняты они были «с утра и до ночи», побывали в хрустальном дворце, «где собраны редкости всего мира», целый день осматривали машины на всемирной промышленной выставке, где было и русское отделение; гуляли в зоологическом саду, в Ковенгарденском театре слушали Марио, после чего, вернувшись в гостиницу, обнаружили парадную дверь закрытой и, не имея ключа, до пяти часов утра пробыли на улице. Одним словом, запасались впрок зрелищами, жертвуя даже и удобствами.
Наконец, предстояло последнее посещение, совсем необычное и небезопасное в глазах Александра Николаевича, боявшегося, что за это его «притянут» по возвращении в Россию. Но отправились все же вдвоем с Горбуновым. По дороге вспоминали приключение, случившееся в доме у Герцена (а шли они именно к нему) совсем недавно, месяц назад, с их другом Алексеем Феофилактовичем Писемским. Самонадеянный и простодушный Писемский, почитая себя за отменно большого, заслуженного русского писателя, рассчитывал на самый теплый прием у Герцена. Увы, совсем другое ожидало его. Алексей Феофилактович ехал к Герцену, запамятовав или не придавая значения своим выступлениям в качестве фельетониста Никиты Безрылова в «Библиотеке для чтения» против издателей «Искры», против эмансипации женщин и т. д. В частности, в одном из фельетонов Никита Без-рылов выступал против того, чтобы говорить ученикам воскресных школ «вы». Писемский не знал, что за это гонение на «вы» Герцен в свое время уже заклеймил сотрудника «Северной пчелы», обращаясь язвительно к нему: «Эй, ты, фельетонист! Мы читали в «Московских ведомостях», что ты в какой-то русской газете упрекал учителей воскресных школ, что они говорят ученикам «вы». Сообщи, братец, нам твою статью, название газеты и твое прозвище — ты нас этим обяжешь». Во время встречи с Герценом Писемскому досталось и за «ты», и за отсталость в женском вопросе, и в совокупности за все другое ретроградство… Так грубоватый, сам способный кого хочешь отчитать и ввести в ипохондрию Алексей Феофилактович оказался в незавидном положении. Опережая события, следует сказать, что полтора года спустя после встречи с Писемским Герцен ввел в свою статью «Ввоз нечистот в Лондон» сценку «Подчиненный и начальники», где в пародийном виде воспроизводится разговор Писемского (Подчиненный) с Герценом и Огаревым (Начальник А. и Начальник В.)
«Подчиненный. — Находясь проездом в здешних местах, счел обязанностью явиться к вашему превосходительству.
Начальник А. — Хорошо, братец. Да что-то про тебя ходят дурные слухи.
Подчиненный. — Не виновен, ваше превосходительство, все канцелярская молодежь напакостила, а я перед вами, как перед богом, ни в чем-с.
Начальник В.
– ^ Вы не маленький, чтоб ссылаться па других. Ступайте…»
Да, многие и в Лондон ехали лишь затем, чтобы явиться к Герцену, засвидетельствовать свое уважение и преданность в его лице прогрессистской русской мысли, ибо ничего не было страшнее для них, как быть заподозренными
Герцен остановился, откидывая вольным жестом непокорную серебристую гриву, и тут же заговорил о французах, о французском искусстве. «Страсть к шутке, веселости, к каламбуру составляет один из существенных и прекрасных элементов французского характера — ей отвечает на сцене водевиль». Расспросив гостей об итальянских впечатлениях, Герцен с восторгом начал говорить о Гарибальди: «Его настоящий хор — народные массы… Стон восторга исторгается из них при имени Гарибальди». «В Ливорно перевозчик называл Гарибальди «Галюбарди», — вставил Горбунов, метнув добродушный взгляд на Островского. «Джузеппе, — вспыхнул Герцен, — родился от работников и сам работник, он понял бы этого простого бедняка, эта связь затянута работ-ничьей рукой и такой веревкой, которую не перетереть со всеми тосканскими и сардинскими подмастерьями, со всеми грошовыми Маккиавелли… Но поговорим о московских делах. Что делает литература, театр? Как Михаил Семенович Щепкин? Это великий артист, лица, им созданные, поистине теньеровские, остадовские…» [2]
2
* Теньер (1610–1690) и Остаде (1610–1695) — голландские живописцы, авторы картин из народного быта.
Островский коротко рассказал то, что знал из московской жизни, — о новых литературных произведениях, о театрах, пьесах, артистах. Герцен слушал, задумавшись, затем откинулся на стуле и, глядя на Островского как бы издалека, начал вспоминать Москву своей юности, когда они с Огаревым, стоя на Воробьевых горах, при виде раскинувшейся внизу Москвы поклялись до конца жизни быть верными вольности и свободе. Вспоминал сороковые годы, когда с рукоплесканиями встречалась в среде студенческой молодежи бунтующая мысль. «Я схоронил Грановского материально, я схоронил Кетчера, Корша — психически, я гляжу на дряхлеющего Тургенева, на Московский университет, превращающийся в частный дом», — продолжал Герцен, живо жестикулируя. Затем он с похвалой отозвался о «Грозе», заговорил о женской эмансипации, в которой он видит «частный случай реставрации» поруганного человечества. О комедии «Свои люди — сочтемся» сказал: «Я написал в свое время своему бывшему другу мнение Грановского, что ваша комедия — это «крик гнева и ненависти против русских нравов», что эта пьеса «дьявольская удача». Я разделяю мнение Грановского».
Герцен пожаловался гостям, что утомляет число идущих к нему на поклонение — дам, студентов, старух, даже генералов. Один чудак капитан нарочно приехал в Лондон то ли из Симбирска, то ли из Вологды заявить свое сочувствие, объяснить, что он не ретроград, как и сосед его Степан Петрович и как кум его Петр Степанович. Каков?! Являлись всякие дамы с дочерьми, просили написать им что-нибудь историческое в альбомы…
Хозяин Орест-Хауза поразил гостей артистическим блеском слова, неиссякаемым фейерверком остроумия. Было что-то в нем и от застольной возбужденности студента и от той легкой барственной избалованности, которая чувствует за собою эстетическую власть сверкающего слова и с упоением отдается ей.
Пришла очередь Горбунову показать свое искусство. Он изобразил одну сцену, вторую, затем перешел к последней: «У квартального надзирателя». Слушая ее, Герцен пришел в неописуемый восторг, громко хохотал, просил повторить отдельные места и сам повторял разговор квартального со слугой о том, можно ли вывести скипидаром пятна на мундире и не будет ли он вонять: «Да ведь вонять будет». — «Вонять будет, ваше благородие». — «А может, не будет?» — «Ничего не будет, ваше благородие». Герцен обнял довольного Горбунова и на прощанье подарил ему свой дагерротип с надписью «Alter ego». Этот же подарок был вручен и Островскому. Уходили друзья от Герцена уже поздно вечером, не во всем был согласен с Герценом Островский, но главное, что осталось у него от встречи — это «дьявольское остроумие» хозяина.