Александр Островский
Шрифт:
Потом был вынос и отпевание в кладбищенской церкви в Харькове; дорога в Москву, панихида в Даниловой монастыре, в той же церкви, в которой отпевали Гоголя; похороны в Петербурге, когда многотысячная толпа пропела на могиле любимого актера «Вечную память». Островский был разбит морально и физически и не поехал на похороны в Петербург. Со смертью Мартынова ему как-то и не хотелось туда ехать. И когда все же приезжал в Петербург и появлялся изредка в Александрийском театре, то всегда думал о Мартынове, с грустью вспоминал его слова, сказанные за несколько часов до кончины: «Доживу до весны, на год, не менее, уеду в Италию, а там опять за роли. Александр Николаевич новую пьесу вроде «Грозы» напишет…»
ГЛАВА VIII БУДНИ
Из северной столицы с ее величественными дворцами и площадями, широкими проспектами, прямыми как стрела улицами, низким небом с волочащимися тучами, сеющими мелкий дождик-ситчик, моросящую мглу; с Невой, многоводной, сильной в течении, заставлявшей невольно вспомнить пушкинского «Медного всадника» (как вспоминал он Пушкина и в Одессе, когда был там и его стихами передавал друзьям в письме свои впечатления о городе); из северной столицы с официальностью приемов и встреч,
А потом эти репетиции, премьера «Грозы» в Малом театре 16 ноября 1859 года, он и она наедине в этот сказочный вечер, опьяненные успехом, славой, влюбленностью друг в друга. Для него это было не мимолетное увлечение, он не мальчик и знает, что такая привязанность приходит редко. Он готов был для нее на все, говорил ей, что поставит ее на пьедестал, что она будет счастлива с ним. Но что-то недоговаривала она, даже и когда была с ним ласкова. Два года неопределенности, полускрытых встреч, фальшивого, тягостного положения перед Агафьей Ивановной, пока все не разрешилось самым жестоким для него образом. Косицкая отчаянно влюбилась в купеческого сына Соколова, ухаживавшего за нею настойчиво и смело, ходившего в первые ряды кресел на все ее спектакли. Соколов оказался ничтожным человеком, прокутив свои деньги, он стал обирать Косицкую, был нагл с нею. Жалость к ней мешалась у Островского с уязвленным самолюбием: кого она предпочла ему!.. Но ведь эта та самая «свобода чувства», о которой так много говорят и пишут, та «свобода чувства», которая так великолепна, когда не касается лично нас. И здесь Косицкая оставалась сама собою, не лукавила, а честно открыла ему правду, говоря, что, где есть любовь, там нету преступленья, так же искренне признавалась, что ей было бы Тяжело потерять его дружбу. И у него, пережившего эту мучительную и унизительную страсть, не оставалось ничего, кроме усталости и глубокой вины перед Агафьей Ивановной, которой он доставил столько мучений и горя.
Жизнь его по возвращении домой из Петербурга, других городов входила в свою обычную колею, забывались все неприятности, когда он, уединившись в своей маленькой комнате, усаживался за стол, наводил порядок на нем и, отодвинув в сторону ненужные бумаги, оглядев стеариновую свечку, наклонялся над чистым листом бумаги. Великая, целительная сила труд, что может быть славнее, почетнее имени труженика, и как несчастны те, кто не знает этого удовлетворяющего, спасительного во всех невзгодах жизни труда. Ему иногда даже было жаль людей, не знающих, как он, этого душевного освобождения от житейских тягот, ликующего по временам сознания художнической избранности своей, которая обеспечит ему известность и посмертную славу (он в этом был уверен), пока он не увидел, что никто не обделен призванием и преимущество каждого из нас может быть в благодатности дара, не в известности.
Со многими интересными людьми свела его жизнь, каждый из них самобытен, имеет то, чего он, Островский, не имеет (и в этом неповторяемость личности), ему легко, свободно в их обществе, но за этими людьми масса других лиц, более сложные человеческие отношения, духовные различия, сословные особенности, связи и отчуждения, океан — море беспредельное, имя которому Россия, русский народ. И он — в этой жизненной пучине. Где родился — там и пригодился. Где живешь, радуешься, страдаешь — там и утрачиваешь, оттуда же и черпаешь. Каждая его пьеса — это новые картины русской жизни, меняющейся, перешедшей черту 19 февраля 1861 года, невесть куда идущей. После «москвитянинской» «Не так живи, как хочется», начиная с 1856 года он каждый год писал по пьесе, а иногда две. 1856-й — «В чужом пиру похмелье», 1857-й — «Доходное место» и «Праздничный сон — до обеда»; 1858-й — «Не сошлись характерами», 1859-й — «Воспитанница» и «Гроза»; 1860-й — «Старый друг лучше новых двух»; 1861-й — «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» и «За чем пойдешь, то и найдешь» («Женитьба Бальзаминова»).
Он не любит распространяться о содержании, тенденции своих пьес в разговорах. В письмах среди деловых сообщений, просьб он столь же деловито упоминает и о пьесах: когда будет готова новая, какая роль кому по плечу; он готовит «маленькую пьеску» «Свои собаки грызутся, чужая не приставай»; он пишет «вещь довольно большую по объему»; у него «начато очень серьезное дело»; сообщает «по секрету», что сочиняет новую пьесу; «посылает свое новое чадо»; говорит «об условиях», сколько ему удобно взять за лист и т. д. «Пьеса
Разве, к примеру, пьесу «В чужом пиру похмелье» он написал только для того, чтобы заставить героиню произнести тираду о том, что такое самодур? «Самодур — это называется, коли вот человек не слушает, ты ему хоть кол на голове теши, а он все свое». Задушевная его мысль в этой пьесе — показать труженика, отставного учителя Ивана Ксенофонтыча Иванова, для которого его собственная честь и честь его дочери дороже любых денег. Или «Доходное место». Взяточники были, есть п будут, и никакой пьесой их, пожалуй, не остановишь и не исправишь — и не в этом была цель «Доходного места». Крупный чиновник Вышневский, позволивший себе «рискнуть более, нежели позволяло благоразумие» (то есть взявший большие взятки), старый чиновник Юсов, своербразный, благодушный поклонник взяток, — это типы и без того заклейменные «общественным мнением».
Другое дело — Жадов, кончивший университетский курс молодой человек, пылкий в своих патетически-благородных убеждениях и «обличения мерзости», выступающий от имени «общественного мнения». Что-то знакомое слышится в самих фразах Жадова: «Я не уступлю даже миллионной доли тех убеждений, которыми я обязан воспитанию»; «поддержка будет для меня в общественном мнении»; «людям старого века завидно, что мы… с такой надеждой смотрим на жизнь»; «Какое назначение женщины в обществе?»; «вы еще не знаете высокого блаженства жить своим трудом»; «во все времена были люди, они и теперь есть, которые идут наперекор устаревшим общественным привычкам и условиям… правила, которые они знают, лучше, честнее тех правил, которыми руководствуется общество»; «общественные пороки крепки, невежественное большинство сильно» и т. д. Сам Жадов признается, что проповедуемые им «правила» он и другие «избранные» не сами выдумали: они их слышали с «профессорских кафедр, они их вычитали в лучших литературных произведениях наших и иностранных». Но ненадолго хватило благородной, либеральной пылкости у Жадова, достаточно было ему столкнуться с первыми же жизненными трудностями, с женой, потребовавшей решительно от него средств для «нарядов», как он сник и пошел к дядюшке, которого недавно «обличал», на поклон, просить доходного места. О Жадове спорят — кто он? Либерал, радикал, прогрессист? Превыспренний, малодушный недоросль или чуть ли не трагически обреченный борец? Как ни уклоняется Островский от характеристик своих героев, но о Жадове все же сказал, что это мишура, тряхнули — все и осыпалось. Такова цена ли-берально-прогрессистскому благородству.
Без ложной скромности может он сказать, что благодаря ему, Островскому, возникло бытовое направление в драме, выражающееся в очерках, картинах и сценах из народного быта, направление свежее, совершенно лишенное рутины и ходульности, и в высшей степени дельное. Некоторые свои пьесы он так и назвал: ^ «Картины московской жизни», «Сцены из деревенской жизни». На публику сильное влияние оказывает бытовой репертуар. Бытовые пьесы, если они художественны, то есть если правдивы — великое дело для восприимчивой публики, они показывают, что есть хорошего, доброго в русском человеке, что он должен в себе беречь и воспитывать и что есть в нем дурного и грубого, с чем он должен бороться, — так думает он, автор бытовых пьес. Пьеса — это прежде всего характер. Недаром одну из своих последних вещей он назвал «Не сошлись характерами», содержание ее именно в столкновении двух характеров: молодого человека из благородных по имени Поль, нуждающегося в деньгах, «чтоб играть роль в обществе», ищущего богатую невесту, и молодой хорошенькой купеческой вдовы Серафимы Карповны, которая выходит замуж за Поля вовсе не для того, чтобы тот распоряжался ее капиталом. Она предпочитает даже потерять Поля, чем отдать ему капитал, растолковывая ему с неотразимой милой логичностью: «Что я буду значить, когда у меня не будет денег? — тогда я ничего не буду значить! Когда у меня не будет денег — я кого полюблю, а меня, напротив того, не будут любить. А когда у меня будут деньги — я кого полюблю, и меня будут любить, и мы будем счастливы».
В характере нет ничего случайного, от фамилии до портрета. Не случайно помещица в пьесе «Воспитанница» носит фамилию, относящуюся к татарскому корню, — Уланбекова, у нее «тип лица восточный» и деспотизм ее азиатский, восточный. По ее произволу губится жизнь молодой девушки, ее воспитанницы, которую она выдает замуж за беспутного, «очень грязного», как сказано в характеристике действующих лиц, человека.
О его пьесах спорят, после «Доходного места» еще больше споры о «Грозе». Но сказал ли кто из критиков больше, чем Мартынов своим исполнением роли Тихона? Одно дело думать словами, а другое дело — образами, как умел думать Мартынов, как доступно это только художнику. По поводу пьес о Бальзаминове пишут, что Островский исписался, повторяется, что у него мелкое воззрение, что он тратится без толку по пустякам. Но ведь он и не хотел удивить кого-то своим «великим воззрением», он видел в жизни такие характеры, как Бальзаминов, у него он — молодой чиновник, ищущий богатую невесту, «глупенький», по словам матери, но не такой уж и простак («разве можно с облагороженными понятиями в бедности жить?»), ничтожество, но ничтожество самолюбивое, ставящее себя очень высоко, убежденное, что все блага жизни должны по праву принадлежать ему; есть другие бальзаминовы, поумнее, повыше положением, но с таким же раздутым до самообожания представлением о своем «я».