Александр у края света
Шрифт:
Мы ни на секунду не верили, что он умрет; мы знали, что он очень болен, но самое худшее, чего мы опасались, это необходимости сидеть с ним рядом и слушать, как он спорит (с исключительной горечью) с призраком своего отца, когда у нас работы невпроворот. Думаю, первые дурные предчувствия возникли, когда стало ясно, что никто из нас не имеет представления о функционировании хозяйства и состоянии семейных дел. О, мы знали, из чего состоит это хозяйство, но общее управление отец всегда цепко и единолично держал в своих руках, поэтому мы понятия не имели, что и когда следует делать. Рабы и поденные работники толпились у дверей, требуя указаний, а мы не знали, что им сказать. Отец проявляет крайний эгоизм, говорили
Затем кто-то из нас вскользь упомянул о возможности, что он не поправится; что, если он умрет и оставит нас одних? Сперва это показалось нам не стоящим размышления — он вовсе не собирается умирать, оставь этот пессимизм. Но время шло, и хотя его перепалки с покойным дедом становились все более ядовитыми (мы, конечно, имели возможность выслушать только одну сторону, но мы помнили Эвпола и были уверены, что он нисколько не отставал от отца), голос его при этом все слабел. Он не узнавал никого из нас; он не замечал, что здесь есть кто-то кроме него и его отца. Когда он принялся обвинять старика в небрежении и душевной черствости, которые и убили бабушку Федру, мы были так потрясены, что встали и вышли вон.
Он умер на седьмой день лихорадки, прервав посередине поток оскорблений. До этого мы никогда не слышали, чтобы он употреблял такие выражения и высказывался о чем-либо с такой страстью. На самом деле я вообще не помню, чтобы отец упоминал деда после его смерти иначе, кроме как в неопределенно-уважительном тоне, как некое второстепенное божество, в которое верят, но о котором толком ничего не знают. Что ж, вскорости я ожидаю снова встретиться с ним — то есть, с ними обоими — на другой стороне подземной реки, в той бесцветной и невыразительной стране, в которую отправляемся после смерти мы, греки. Я смогу спросить их, что произошло между ними — настолько важное, что вытеснило из отцовского сознания в последние часы его жизни все остальное. Частенько я предавался праздным размышлениям о том, что бы это могло быть. Перспектива удовлетворить, наконец, свое любопытство — это, в сущности, единственное, что примиряет меня с мыслями о смерти, которые во всех прочих отношениях являются переживанием, которое я бы не порекомендовал никому.
Глава третья
Афинские дети, мой безграмотный юный друг, с младых ногтей претерпевают страдания от поэта по имени Гомер. По причинам, которые я никогда не понимал и никогда не пойму, от нас требовалось заучивать наизусть акры и акры его безотрадных творений, и всякий, кто не мог или не хотел этим заниматься, моментально квалифицировался как извращенец или просто дурак. «Невежественный маленький придурок, он даже Гомера не знает» — говорили про такого, подкрепляя упрек подзатыльником.
Удивительно. В конце концов, в «Илиаде» нет ничего, а в «Одиссее» — почти ничего такого, что имело бы хоть самую малую практическую ценность для кого угодно; в сущности, даже наоборот.
Четыре пятых «Илиады» — это бесконечно повторяющиеся батальные сцены с описанием таких боевых приемов, что всякий, попробуй он применить их на поле битвы, погиб бы быстрее, чем успел высморкаться, а все остальное — сомнительные, если не прямо кощунственные описания стиля жизни и морального облика наших богов. В «Одиссее» можно найти кое-что о кораблестроении и плотницком ремесле, согласен, но ее бесполезность в качестве рабочего руководства доказывалась не раз и не два. Одни боги знают, сколько идиотов отправилось на поиски чудесных мест,
Но есть в «Илиаде» один кусок, который произвел на меня сокрушительное впечатление в детстве; на самом деле, он пугает меня до сих пор. Я говорю не о смехотворно кровожадных описаниях наконечников копий, пробивающих головы воинов насквозь. Они не вызывали у меня ничего, кроме хихиканья. Я говорю о фрагменте, в котором Гектор собирается присоединиться к битве, а Андромаха, его жена, уговаривает его остаться. Что будет со мной и детьми, говорит она, если тебя убьют? Нет в мире доли страшнее, чем судьба женщины, муж которой погиб на войне. Внезапно она остается одна, безо всякой защиты. В лучшем случае люди, которых она считала своими друзьями, отворачиваются от нее, в худшем — начинают рыскать вокруг, ища легкой добычи. А если город падет, что ждет ее, кроме рабства и унижений в руках убийц ее мужа?
Это чувство одиночества, беззащитности перед лицом мира — мне оно знакомо.
Так мы и чувствовали себя, я и братья, когда умер отец. Со всем нашим дорогостоящим, великолепным образованием мы понятия не имели, что делать дальше. Как будто мы шли куда-то, взглянули под ноги, и обнаружили, что никакой земли под нами нет и идем мы по воздуху над бездной. Все, что мы знали — это что со смертью отца мы попали в большую беду — и знали это потому, что он говорил нам об этом с самых ранних лет. Теперь, несмотря на все усилия, которые он прилагал, чтобы предотвратить эту катастрофу, она случилась, и никто кроме нас самих не мог с ней справиться.
Мой брат Эвдемон решил эту проблему, сбежав из дома. Он ушел на следующее после похорон утро, не сказав никому ни слова, прихватив отцовские доспехи и меч (небольшая потеря; после сорока лет небрежения они на девять десятых состояли из яри-медянки, а десятую часть составляла сила привычки), а также все плохо лежащие деньги, которых как раз хватало, чтобы заплатить за проезд на корабле, если ты не возражаешь против места на тюках с грузом. Мы пытались разузнать, куда он отправился; один знакомый передавал слух, будто бы могучий Бион (который исчез из виду одновременного с братом к великой скорби его кредиторов) присоединился к армии, которую Филомел из Фокиды собирал против фиванцев. Логично было предположить, что Эвдемон ушел вместе с ним, и когда чуть позже мы узнали, что Филомел и большая часть его войска пали смертью храбрых, мы разослали множество срочных сообщений с просьбой сообщить новости и предложением награды за любую информацию, но в ответ не получили ничего, даже откровенной лжи.
Брат Эвген, полностью описываемый выражением «омерзительно прагматичный», заметил, что по крайней мере число частей, на которое нам предстоит разделить поместье, стало на одну меньше.
Теперь, раз Эвдемона нет, объяснил он, когда мы сидели под старым фиговым деревом на заднем дворе нашего дома в Паллене, каждый из нас получит не неполные пятнадцать акров, а больше семнадцати.
— Ради всех богов, — вмешался Эвдем, мой разумный брат, ученик банкира Лисия и единственный, обладающий перспективами достойной жизни), — что за мерзости ты говоришь!
— Всего лишь пытаюсь быть практичным, — злобно ответил Эвген. — Кто-то, в конце концов, должен. Проклятье, если бы могли его вернуть, я бы охотно отдал весь свой надел царю кентавров, но мы не можем. Он ушел, а мы остались. И может быть — может быть — это позволит нам сохранить семью, так чтобы никому больше не пришлось отправляться за полмира, рискуя жизнями…
— Ты правда так считаешь? — прервал его Эвтифрон. Как ты, наверное, помнишь, это он так замечательно плохо справился с задачей доставки отца домой из Филы. Зла в нем не было, но был он идиот.