Алмаз, погубивший Наполеона
Шрифт:
Когда император составлял список своих богатств в ответ на выпады англичан, он сказал, что вырвал бриллиант у берлинских евреев. Был ли Тресков евреем? Или даже Ванленбергем? Я был в замешательстве; возможно, оба и были евреями. И я не осмелился указать на возможную ошибку императора. Его память, я знаю, великолепна. Как я писал, он представляет себе свою память каким-то огромным шкафом, из которого нужно только выдвинуть нужный ящик, чтобы вспомнить все. На ночь он задвигает все ящики, но даже при этом некоторые из них вдруг открываются.
Я уже говорил, что Наполеон, как никто из всех известных мне
Эта нарочитая простота в то время, когда он был уже в расцвете славы, оказалась действенным трюком, и он продолжал его использовать. Серый сюртук, черная шляпа без полей стали его формой. Он на время отложил в сторону свои «зрелища», а для них у него был «Регент», вернувшийся из изгнания, чтобы присоединиться к собранной на скорую руку коллекции, тогда известной как государственные драгоценные камни. В нее входили драгоценности сардинского короля и те, что были украдены у эмигрантов и у наших знатных семей. Бриллианты были частью прошлого, которое Наполеон хотел восстановить, того прошлого, которое обладало красотой и порядком, прошлого, которое он не бранил, поскольку своими глазами видел Францию в полном озверении. Он проделал путь от ненависти к Франции в детстве до правителя, в котором сосредоточилась вся ее история и который творил при этом ее будущее.
Довольно скоро он перебрался из Люксембургского дворца в старинные апартаменты королей в Тюильри и спал теперь на кровати Марии-Антуанетты. Он потребовал для своей спальни портрет Джоконды (Моны Лизы) работы Леонардо да Винчи. Он говорил мне, что в ее старинном лице находит ответы на вопросы, которые всегда вертелись у него в голове, а в пейзаже позади нее он и его братья видели Корсику. Он усыпал Жозефину драгоценностями (это было нетрудно), настоял на возрождении и преувеличении великолепия придворного этикета. Откуда мог человек такого рождения знать подобные вещи? Остается только назвать это инстинктом к знатности в сочетании с хорошей тренировкой.
В разгар республики он шел к монархии с ее двором. «Регент» и прочие бриллианты тогда несли в себе некоторую опасность — они ведь тоже были символом неравенства и королевской власти. Но Наполеон, хотя и не по рождению, уже тогда был выше других и стоял особняком.
Бриллиант, спустя столетие после того, как был найден, нашел человека под стать себе. Вспоминая первые победы, император говорил, что тогда он считал «Регент» своим счастливым талисманом.
— Экономия и даже скупость дома, великолепие на публике, — сказал он.
Это правда, что он ел картофель с луком во время своих кампаний и разбавлял водой шамбертен, но он же наслаждался и все еще наслаждается золотым шитьем, оставляя одежду камердинерам там, где она упала. Он привык к великолепным комнатам, стоящим навытяжку генералам и королям, ожидающим приема, к пище, готовой в тот момент, когда он велит ее подать (однажды
Короче говоря, он по необходимости двуличен. Он понимает, что он — человек и что он — должностное лицо, а это не одно и то же. Как актер, он отделял себя от одного, чтобы стать другим, когда это необходимо, пока в конце концов эти двое не стали сливаться воедино. Он выказал свое актерское мастерство, когда роялисты попытались убить его бомбой. После того как адская машина взорвалась накануне Рождества у него на пути, он оставил позади крики и кровь на улице, поехал в оперу и досидел до конца спектакля. Он вернулся в Тюильри со спокойной улыбкой, потом закрыл дверь, и было слышно, как он кричит на полицейских.
В это время я тоже был двуличен — жил среди эмигрантов в Лондоне как «Феликс», а вечерами выходил как граф Лас-Каз, в своей единственной рубашке. В обоих случаях мои манеры и лицо оставались одинаковыми, но как Феликс я был невидим для тех, кто радостно раскланивался с графом. Тогда же я обзавелся третьей личиной для написания своего «Атласа». Я воспользовался псевдонимом Ле Саж.
«Атлас» был закончен, и я испытывал странное и удивительное чувство, входя куда-либо и слыша, как книгу и Ле Сажа обсуждают в моем присутствии в гостиных. Я видел свой «Атлас» на столах у лондонцев, даже наблюдал, как знакомые мне люди справляются по нему, ничуть не подозревая автора в потрепанном французике.
Это было в дни, когда я едва понимал, кто я и что я, ибо, кроме всего прочего, я был иностранцем и в ссылке, вдалеке от всех, кого любил, и совершенствовался в языке, который выучил в Бостоне.
— Вы всегда можете быть другим своим «я», — сказал император. — Я не верю, что внешность можно изменить, и мне приходилось скрывать свое лицо по пути на Эльбу, иначе меня убили бы. Здесь этом острове, я стал тем, кем никогда не бывал прежде. Здесь нет ни бриллиантов, ни света, и каждый день — сплошное притворство.
— Большее, чем при дворе? Или на войне? — спросил я.
— Большее, чем вы можете себе представить, — ответил он.
21
ДВЕ ШПАГИ
— Мне хотелось сразу же надеть бриллиант, — рассказывал император, — и подходящий случай представился, когда приехал лорд Корнуэллис, [110] чтобы подписать Амьенский мир. Я торопил Нито, который должен был вставить бриллиант в мою шпагу. Я велел вставить камень в эфес, и эфес вовсе не должен был быть совершенным. Эти ювелиры вечно поднимают суету.
110
Корнуэллис, тогда бывший английским послом, подписал мир, который прервал войну между Британией и Францией на тринадцать месяцев. (Примеч. Лас-Каза.)