Амнезия "Спес"
Шрифт:
Во-вторых, я проверил, пусть небольшой, но хоть какой-то отрезок пути на безопасность. Наличия на улице живности я так ни разу и не заметил, что давало надежду, что и дальше, до самого лифта, никого не встречу — все ж это второй уровень и до жилых районов с действующей инфраструктурой, считай защитой стен, здесь недалеко.
И хотя, возвращаясь в казарму, я оба раза заставал наставника уже вставшим с постели, нетерпяк мой распалялся все больше. Мне хотелось активного действия, и сдерживать свои порывы мне было все трудней.
Вот и сегодня, несмотря на то, что Паленый гонял
Но, что странно, наставника мои взбрыки почти не трогали. Он только, знай, что похлопывал меня по плечу, с незлой насмешкой приговаривая: «- Все нормально идет, все — правильно». И эта его доброжелательность в ответ на мое раздражение, и непонятное заявление о правильности, которое он отказывался объяснять, злило меня еще больше, заставляя ту похлопывающую руку с плеча скидывать и в ответ снова дерзить.
Хорошего настроения не добавило даже известие, что проблема Яна была разрешена.
Да, отец смог договориться с маэстро Стивином, с которым, оказывается, жил в рубке по соседству и был знаком с детства. И врач с собственным, «не прикормленным» мнением, нашелся и зафиксировал жестокое обращение с учеником, что послужило причиной, позволившей перевести Белого в другую школу.
Но, тем не менее, негатива я умудрился насобирать и из разговора с отцом, рассказавшего мне, как все происходило, и из короткой встречи с Яном, и даже из комментариев Паленого, все-таки влезшего во всю эту, не получившуюся от него утаить историю.
Главная гадость происходящего заключалась в том, что после всех разговоров меня вдруг накрыло понимание, что есть такое «взрослая жизнь» в реалиях нашего Корабля. Правильно обозначил Ян тогда, в первом нашем разговоре: жили мы, как крысята в гнезде, и ничегошечки не знали, в какую действительность угодим совсем скоро.
С одной стороны вся жизнь экипажа регламентирована законами и правилами, заведенными чуть ли не со времен праотцов, и вроде бы долженствующими делать наше существование на Корабле простым и понятным.
Но с другой, было ощущение, что… за давностью лет, что ли… вся заложенная века назад основа прогнила и теперь ржавыми дырами вовсю пользуются те, кто знает об их наличии и умеет применять. А, даже по малому размышлению, это были все, кто жил в рубке, и кому о существовании тех «дыр» не просто говорили с детства, но и учили ими пользоваться.
Вон, даже отец, при всей его правильности, пошел именно этим, «гнилым» путем. Понимая, что, действуя по закону, путь тот может оказаться не просто длинней, но и возможно даже нерезультативным, и не стал подавать положенную в таких случаях жалобу на палубный пост хранов. А добился своего с помощью детской дружбы, сходства взглядов и обходного маневра. То есть, воспользовался тем, что врачу препятствовать нельзя и его можно протащить в любой отсек.
В общем, первое понимание, что мне теперь придется жить, сообразуясь со знанием, что лицемерие, равнодушие и подлость, как моральные
И вот теперь, на десятый день по прибытии из «золотого района», мы с Паленым сидели в траттории, и даже вкуснейшая еда, которой я набил пузо под завязку, в полной мере мое раздражение унять не могла.
Меня подбешивал и наставник, в своей привычной манере продолжавший нравоучительно бубнить даже за столом. Злило и ожидание, в котором мы зависли тут невзначай, решив прихватить кое-что из еды с собой на вынос. А уж принимающему заказ пацанчику, который смотрел на меня свысока, когда я называл основное блюдо так, как и слышал — «пица», мне хотелось и вовсе — вдарить!
Сам-то он произносил слово так, будто западал на этом «ц»!
Но всем не вдаришь… а здесь, в траттории, почти все посетители говорили так же, и дурацкое «це-це» витало в зале постоянно. Даже Паленый, с какой-то радости, сев за стол, вдруг принялся называть лепешку, с размазанной по ней начинкой, «питцццей»!
Так что, возможно из-за этой злой взвинченности я и на милостивиц, зашедших в тратторию, отреагировал как-то странно. И того привычного, воспитанного в нас преклонения, не почувствовал. Наоборот, захотелось выпялиться на них и глаз не отрывать.
Раньше-то, по вбитому в нас правилу, мы, сталкиваясь с женщинами в торговых рядах, взгляд сразу опускали и кроме подола и расшитой обуви большее, что мы могли увидеть, это тонкие пальцы рук, видневшиеся из-под широких рукавов. Порой при таком положении невозможно было даже определить, что за женщина перед тобой — Мать ли, милостивица или чья-то собственная женщина с верхней палубы.
А вот теперь я вытаращился на вошедших, и сил не хватало оттянуть от них взгляд.
Впрочем, как быстро понял, в своем нежелании следовать правилам я был не одинок. Все, кто находился в зале, пялились не скрываясь на возникших в дверях три тонких фигурки. Даже тот парень, которому я мечтал вдарить, завис с полным подносом в руках, так и не донеся до нужного стола харчи с напитками.
И это точно были милостивицы. Их наряды и драгоценности отличались неуемной яркостью, шеи были открыты, а покрывала на головах настолько тонки, что под ними определенно просвечивал цвет волос.
Две женщины, вошедшие первыми и сразу притянувшие к себе все мужские взгляды, сами глаз так и не подняли. Но вот та, которая шла последней, откинула полы синего покрывала назад, выставив тем самым на всеобщее обозрение ниспадающие витые пряди, вздернула подбородок и одарила… всех сразу… мерцающим, сапфировым взором.
По залу пронеслось единое, захлебнувшееся «А-ах!», правда, разбавленное парой непристойностей, произнесенных придавленным шепотом.
Паленый тоже, кажется, что-то попытался такое выдать, но судорожно дернувшийся кадык звук ему выпустить не позволил.
У меня же в голове вообще все смешалось — эта милостивица была так прекрасна… почти, как Спес! Но, в отличие от Благодатной Матери, она-то находилась здесь и сейчас — живая и я точно знал откуда-то, теплая и нежная на ощупь.