Аморальные рассказы
Шрифт:
Зачем я иду к автору этих пресс-папье? И отвечаю без запинки: иду просить его снова нанести мне удар «кинжалом милосердия».
Поднимаю глаза: а вот и мой отец — неопрятный колосс на неверных ногах, в рубашке из серого брезента и вельветовых брюках, он стоит на пороге студии. Насколько я ниже его! Теперь мне приходит мысль: а что, если, вопреки моей ностальгической надежде, он меня не ударит? и тогда мне придется рассчитывать только на себя, чтобы вынести волну, которая мне угрожает? Он ведь нездоров. Уже два года лицо моего отца перекошено парезом, и гримаса безнадежной рассогласованности выглядит как гротеск: будто безжалостно ухватили левую щеку двумя пальцами и с силой стянули ее на другую сторону,
Отец меня обнимает, что-то нечленораздельно бурчит и первым ковыляет в студию. Вслед за ним вхожу и я. Один из монолитов, начерно обработанный, стоит посредине. Другие, законченные, — вдоль стен. Я обхожу их для виду, будто мне интересно, в общем, играю роль почтительной и серьезной ценительницы. Но меня гложет тоска, и я объявляю убитым голосом:
— Я пришла сказать тебе, что мы с Витторио расстаемся.
Дальше между нами идет диалог: он что-то невнятно бормочет; я сквозь слезы, с комом в горле, отвечаю.
Он спрашивает:
— Почему?
— Потому что он меня бьет.
— А как он тебя бьет?
— Он бросает меня голышом на койку и бьет брючным ремнем.
— И из-за этого ты хочешь его оставить?
Внезапно передо мной вырастает высокая темная волна, огромным завитком нависшая над моею головой, и я вновь вижу отца, зажавшего нижнюю губу, чтобы легче было ударить меня.
И забыв о его парезе я кричу:
— Да, я бросаю его, потому что хочу жить с тобой!
Отец явно пугается: бормочет — мол, в студии и так места нет; мол, есть у него женщина (я знаю — это его горничная!), мол, я должна искать способы примирения с мужем, и тому подобные глупости. Но я его не слушаю, кидаюсь ему на шею, точно как в тот день в море, и кричу:
— Ты помнишь, пятнадцать лет назад у Чирчео, когда я тонула, а ты спас мне жизнь? Ты помнишь, как я ухватилась за тебя обеими руками, вот как сейчас, и ты, чтобы не потонуть вместе со мной, ударил меня по лицу? Ох, папа, папа, из всех, кому приходит на ум бить и обижать меня, ты единственный, кто меня любит, и твой удар я помню, как обиду, нанесенную мне в знак любви.
Я страстно прижимаюсь к нему. А он, испугавшись, отталкивает меня и бормочет:
— Да кто ж тебя обижает?
— Мама, муж, все.
— Все?
— Мама только что дала мне пощечину. Я пришла к ней за поддержкой, а она вот так мне ответила.
Тараща глаза, он берет меня за руки, чтобы высвободиться из моих объятий, но не ударяет, а бормочет:
— Мама тебя любит.
А я продолжаю кричать:
— Ты что, не видишь на моих щеках следы ее мерзких рук?! Мало мне собственного мужа с его ремнем. Не веришь? Тогда смотри, смотри!
Не знаю, что за приступ эксгибиционизма на меня напал, но я наклонилась, уперлась в массивный камень и подняла юбку, обнажив задницу. Между прочим, у меня узкий мускулистый зад с возбуждающими ямочками по бокам.
И как закричу:
— Смотри, смотри, как со мной обращается муж!
Что это? За моей спиной мертвая тишина, и именно в тот миг, когда я кричу, старательно стаскивая трусики. Отец берет меня за руку, останавливает ее и отводит в сторону; потом, отпустив мою руку, одергивает юбку. Я оборачиваюсь: он стоит передо мной и, встряхивая головой, шамкает:
— Не надо так делать.
А я, хватаю его руку, подношу к губам и, целуя ее, говорю:
— Только ты можешь меня спасти.
Он смотрит на меня, высвобождает свою руку и наконец решается сказать мне в глаза то, о чем думал с самого моего прихода:
— Ты — сумасшедшая.
— Нет, я не сумасшедшая. Это ты уже больше не тот. Ты был настоящим мужчиной, а теперь ты — развалина с перекошенным лицом. Раньше ты запросто мог ударить свою дочь, а теперь испугался ее голого зада!
Намек на парез его расстраивает, и он сердится. Странно, но гнев помогает ему побороть паралич, и он говорит ясно и убедительно:
— Смотри, ты ведь совсем голову потеряла из-за мужа. И знаешь, будет лучше, если ты уйдешь.
— Трус, ну ударь меня, увидим, способна ли твоя рука хоть на что-нибудь, кроме твоих дурацких малахитовых пресс-папье, — кричу я ему.
Куда там: он медленно поднимает огромную руку, но открытой ладонью, будто показывая мне ее размер, потом с трудом выговаривает:
— Уходи. Чего ты хочешь от меня? Зачем тебе оплеуха? Мне жаль, но я не привык бить женщин.
Конечно, после этого мне ничего не остается как уйти. Уйти, как от мужа, как от матери. Ухожу. Отец меня не провожает. Он уже взял в руку инструмент для работы и издалека помахал им мне на прощание. В действительности, ему ничего про меня неинтересно, и он прощает мне даже оскорбления, лишь бы я ушла. Я, как заведенная, иду по тропе между клумбами с буйными сорняками, из которых выглядывают отцовские идолы; выхожу на улицу, сажусь в машину, завожу мотор, выжимаю сцепление и сдаю назад. Но из-за переполняющей меня тоски ошибаюсь в передаче. Машина делает резкий рывок вперед и врезается в фонарь, который почему-то оказывается буквально на моем пути; будь он на метр дальше, ничего подобного не случилось бы. Торможу, глушу мотор, открываю дверь, иду смотреть: радиатор пробит, фары вдребезги, бампер всмятку. На злобу у меня не хватает сил; к тому же, невезение в такой день — нормальное явление. Эта авария наталкивает меня на мысль, можно сказать, утилитарную: надо бы навестить Джачинто.
Джачинто — единственный мужчина, с которым я изменила мужу за пять лет нашего брака. Говорю — «изменила мужу», но это не совсем так, потому что, если честно, то Джачинто «не считается».
Я часто спрашиваю себя: «Что значит „изменять“ в таких случаях? Джачинто „вошел“ и „вышел“ — всё, всего-то было один раз. Разве это измена?»
А произошло это так. После такой же, как сейчас, аварии — только тогда вместо задней передачи я включила третью. Как и сегодня, был пробит радиатор; на этом, правда, сходство кончается. Та машина была у меня первой, и я еще не обзавелась постоянным механиком. Тогда я вдруг вспомнила, что недалеко от дома, на дороге, по которой я каждый день хожу, есть мастерская. На обочине около мастерской ремонтировали машину; механик лежал на спине под днищем, из-под машины торчали только ноги. Вот он-то и есть Джачинто. Даже издали были видны холмы его гениталий, и я их разглядела прежде, чем лицо. Позднее я любовалась и его лицом: красивый мужчина средних лет; его худое суровое лицо древнего римлянина с орлиным носом и надменным ртом, подпорченное потеками грязи и масла, выражало любопытство. Клянусь, что в день своей первой аварии я вовсе не думала заводить шашни с Джачинто. Было не до того: первая машина — и вон как уже смята, а где взять денег на ремонт? А в тот день я подошла прямо к мастерской; день был майский, теплый, а он, лежа на спине, чинил машину, полтела под машиной, пол — наружу. Не знаю, как меня осенила эта, вполне удачная идея, но я наклонилась и, без лишних слов, шлепнула ему по тому самому месту, где холмились его джинсы.
Потом, разумеется, я его окликнула:
— Послушайте, вы можете посмотреть мою машину? Шлепок мой был таким легким, что, когда он вылез из-под машины и мгновение внимательно смотрел своими голубыми глазами навыкате прямо в мои глаза, мне показалось, будто он ничего не заметил и тем более не понял — приятно ли мне это было или нет. Он пошел посмотреть мою машину и тут же жестко и сухо сказал, сколько мне будет стоить ремонт. Цифра была высоковата, больше, чем я ожидала. Внезапно на меня напал приступ жадности и, недолго думая, я ему сказала: