Ана Пауча
Шрифт:
Смерть говорит Ане Пауче:
— Отныне никаких привалов днем. Ты стара, это так. Но и я тоже не молода. Если ты умрешь по дороге, тем хуже для тебя! Тогда на меня не пеняй.
Ана Пауча говорит своей собаке:
— Отныне никаких привалов днем. Ты стара, это так. Но и я тоже не молода. Если ты умрешь по дороге, тем хуже для тебя! Тогда на меня не пеняй.
Собака понимает. Она уже не смотрит, куда лучше ступить своими израненными лапами. Она идет вперед. Острые камни и раскаленные чуть ли не добела рельсы обжигают ей лапы. Она идет вперед. Она следует за спотыкающейся старой женщиной. Ана-нет не опирается на палку. Она вцепилась в свой узелок. Словно он — главная ее опора в этом эфемерном
Даже пот не приносит облегчения ее скрюченному телу. Ана Пауча больше не потеет. В ней уже не осталось ни капли той жидкости, которая выходит через поры и снимает любую усталость. Она идет, сухая, высохшая, словно зимняя ветка, которая вопреки всем ожиданиям вдруг подала признаки жизни. Только собака ворчит, скулит, смотрит на нее пораженным бельмом глазом, который своим жалким видом оскверняет июньское великолепие.
А когда же наступит июль?
Ана Пауча не смогла бы ответить на этот вопрос. Поезда по-прежнему регулярно бегут на Север и возвращаются на Юг. На бесчисленных пузатых холмах, которые налезают друг на друга, приступом беря неуловимый горизонт, уже созрел урожай. Желтизну неубранного поля сменяет охра земли, теперь она снова вступает в свои права. У птиц радостная пора, они целый день клюют зернышки. Пугала в шляпах, уже ненужные, торчат тут и там, на их распятых руках с наигранной смелостью расположились вороны. Беспечная летняя пора. С наступлением ветра налетает слабый ветерок, легко, словно дыхание, скользит между ветвями увешанного плодами миндального дерева. Можно было бы сказать, дыхание-иллюзия, настолько он неуловим. Звонкая тишина неустанно подчеркивает, насколько тяжел от восхода до заката труд людей, которые, словно муравьи, расползлись по холмам, безропотно покоряясь неизбывному рабству: от непосильной работы струится и коркой засыхает на их руках кровь, их кусают скорпионы и змеи — они продолжают трудиться. Так было прошлым летом. Так будет и в следующее.
Ана Пауча — женщина моря. Летние полевые работы, жатва, миндальные деревья в цвету, птицы, пугала никогда не давали ей примет времени. Соль — да, давала. Соленый ветер, шершавая белая или серая соль, что оседает на прибрежных скалах, сама становясь скалой, смоляной запах, идущий от сосновой рощи, за которым тянется резкий йодистый запах водорослей, грозное спокойствие коротких зимних утр во время отлива… По любому из этих признаков она всегда знала, в каком месяце года живет, что надо делать в тот или иной час дня: открывать или закрывать ставни на окнах, стирать белье или топить печь, молиться за своих мужчин (в те времена, когда она еще доверяла богу) или спокойно ждать их возвращения.
Она встряхивает головой и идет дальше. Не заботясь о том, какое сегодня число. Впрочем, она окончательно порвала со всякими датами. Ее волнует только одна дата — ее прихода, ее встречи с Севером, с сыном, со своей смертью. Будет ли тогда день или ночь? Она не может представить себе этого. А ведь это так важно! Если б она знала, она смогла бы придать соответствующее выражение своему лицу. Не тому, что у человека называют лицом (Ана не принадлежит к числу женщин, что вертятся перед зеркалом). Нет. Другому, тому, что скрыто в глубине ее существа, лицу внутреннему. Это особое лицо, без всяких прикрас, которым встречают…
— …Кого, Ана-нет? Говори! Не бойся моего имени!
— Смерть, — тихо бормочет старая женщина, глядя на свою собаку, которая спит мертвецким сном.
Голод заставляет их отдалиться от железной дороги. Вопреки представлениям Аны Паучи, эта ничейная дорога, которую она выбрала, чтобы идти к своей судьбе, не дорога-кормилица, как те дороги милосердия, по которым некогда шли паломники. Напрасно она шарит взглядом по земле, словно хищная птица выискивает, не завалялось ли где в укромном уголке что-нибудь съестное,
В иной день им перепадает гроздь винограда (немного не дозрелого, ведь сезон его только начинается), забытая на каменной вокзальной скамье горбушка хлеба, осаждаемая тучей муравьев, корка прогорклого сыра, на которую, обнюхав ее со всех сторон, не позарилась даже собака начальника станции.
Для Аны Паучи и ее шелудивой собаки сгодится все, чем можно наполнить желудок.
Но этого все же недостаточно.
Хлеб и сало кончились. Деньги тоже. Те несколько бумажек, которые обеспечивали Ане Пауче пропитание в пути, больше не прилегают к ее животу, они мало-помалу исчезли. Очень плохо она рассчитала. Не ведала, что ей придется шагать всю жизнь, пройти за один этот путь все те пути, которые ведут к смерти, к праву на смерть. Не ведала, что Север всегда далеко. Слишком далеко.
У нее остается только сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она). Но он неприкосновенен. Это хлеб ее сына. Хлеб встречи после долгой разлуки.
Итак, вынужденные отдалиться от железной дороги, старая женщина и старая собака решаются пойти в город. Их встречает новый шумный мир. Легкий летний ветерок, пенье птиц, стрекот кузнечиков, прерывистые свистки паровозов исчезают, едва показывается предместье со своим царством бетона, рахитичными деревьями, грязными лужами и жалкими животными. Гул машин, глухие голоса спешащих людей, призывающие на работу заводские гудки, неуместный перезвон колоколов, напоминающий об обязанности помолиться, нетерпеливые гудки автомобилей, грохот всевозможный механизмов оглушают Ану Паучу и ее собаку. Растерянные, не зная, куда им направиться, они ненадолго останавливаются передохнуть на пустыре, служащем городской свалкой.
Этот осаждаемый крысами унылый пустырь, сточная канава, куда, судя по всему, стекаются все городские отбросы, тянется до самых окон похожих на клетки сборных домов, оштукатуренных под камень, которые как нельзя лучше гармонируют со всем хламом, выброшенными людьми: старыми шинами, ржавыми консервными банками, какой-то трухой, пожелтевшими от мочи рваными газетами, драной обувью, поломанными, без колес, детскими колясками, из которых выветрилось даже воспоминание о младенцах, некогда гулявших в них в приятной прохладе платанов парка… И среди этого нового лика планеты, привитого Вселенной человеком, чахлое упорное деревце тянет к небу три ярко-красных цветка, потускневших под слоем пыли.
Старая собака со скептическим видом (у нее есть в этом опыт) обследует все вокруг в безуспешных поисках пищи. Ничего. Крысы, другие собаки, да наверняка и нищие тоже уже порыскали здесь. Ничего съедобного больше не осталось. Собака возвращается к Ане-нет, присевшей на кучу пропитанного селитрой песка и штукатурки, и песок этот, возможно напоминает Ане навсегда утраченное море. Собака смотрит на хозяйку своим белесым глазом, укладывается рядом с нею, положив голову на лапы, и обе они словно сливаются со всем окружающим их хламом этой городской свалки.
Они проходят по окраинам города, словно бродяги, которые решили досконально обследовать местность. Чистота и бедность — вот главное, что бросается в глаза в кварталах, где живут простые люди. Горшки с жалкими цветочками тщетно пытаются оживить фасады стоящих шеренгой домов. Муниципальные архитекторы не ломали себе голову над этим кварталом. Желтый щит торжественно возвещает красными буквами: «Квартал Победы». Но это скорее квартал побежденных, победители сбежали с этих мест, где птицы уже не могут больше выписывать свои арабески среди аркад и лимонных деревьев внутренних двориков. Здесь нет аркад, нет внутренних двориков, нет лимонных деревьев. Нет птиц. Зато на тротуарах сидят дети, ожидая, не перепадет ли им вдруг какая-нибудь подачка.