Ана Пауча
Шрифт:
Словно застыдившись, она опускает голову и зажимает губы. Она никогда не считала свои страдания настолько важными для других, чтобы досаждать ими кому-либо. Поэтому она тридцать лет отказывалась отвечать даже на собственные вопросы. Почему же теперь она заставляет себя отвечать на вопросы других?
Муравей на откосе железнодорожного полотна, она идет, не теряя ни минуты. Шагает. Медленнее, с тех пор как усталость, похоже, свила себе гнездо в ее чреве, в желудке (а когда-то они были неприступными), просочилась в ее кровь. Каждые два километра она вынуждена останавливаться, чтобы глубоко вздохнуть, дать сердцу передышку, возможность утишить свое биение, не метаться, словно птица в охваченной
— Ну вот и полегчало! Намного полегчало. Еще передохнешь чуток и снова пойдешь. Хорошо бы добраться до Севера, пока не кончилось лето. Ведь ты не слишком-то любишь зиму, старая мерзлячка!
Она позволяет себе на минутку пошутить и вновь углубляется в свой мир заляпанных густым слоем мазута, шпал, острых камней, мир, ограниченный двумя полосками рельсов.
Сколько деревень миновала она, даже не бросив на них взгляда, чуждая всему, что могло бы стать между нею и этим мифическим Севером, к которому она была устремлена, как стрелка компаса? Сколько колоколов за первый месяц ее путешествия каждое утро звонили ей вслед, словно хотели пройти немного вместе с нею?
Но колокола — это для людей, которых не мучат не отступные заботы. Она же вся поглощена думами о своем малыше, спрашивая себя, все ли зубы у него целы (у нее-то их почти не осталось), ведь они понадобятся ему, чтобы он мог разжевать свой сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), что с каждым днем становится все тверже. И легче. Усыхает. Ей дважды пришлось потуже завязать узелок. Жаль. Месяц назад, когда она вытащила его из печи, он был таким мягким, этот хлебец-пирожное!
Малыш умел читать и писать. В семье он один был грамотным.
В ненастные дни, когда нельзя было выходить в море, он читал вслух. Отцу и старшим братьям он читал «Эко републикано». Там рассказывалось о социализме. Всегда. Для матери он обычно читал роман с продолжением, что печатался в воскресных выпусках, которые они покупали у цыгана-разносчика. Там рассказывалось о нищете. Всегда.
Последний из этих романов назывался «Маленькие бродяги». Это были история нескольких сироток, которые всеми правдами и неправдами где только можно старались добыть деньги, чтобы помочи своей старшей сестре, больной чахоткой (болезнь в те времена очень распространенная). На долю этих маленьких бродяг выпало множество приключений. Все это могло бы выжать слезы даже у камня. А с какими подробностями были расписаны, например, злобность богачей и представителей власти, а также бездушие папской курии. (Ее в этом республиканском романе, который начал еще печататься во времена монархии, называли церковной сволочью. В это время в жизни страны произошли перемены. Но отнюдь не в жизнь маленьких бродяг. Непоколебимые, они прошли путь от сиротского приюта до церковной паперти и туберкулеза, в их злоключениях мало что изменилось. А злоключений у бедняков всегда хватает. Как всегда хватает литературных сюжетов для бедняков.)
На чтение каждого отрывка уходил час, потому что малышу часто приходилось возвращаться к прочитанному и, быстро пробегая глазами отдельные места, выяснять, кто такое тот или иной второстепенный персонаж. Но малыш был на редкость терпелив и все растолковывал, все объяснял.
В тот день, когда началась война, цыган-разносчик не пришел и не принес им еженедельной порции чтива. Ана Пауча подумала тогда, что теперь она никогда не узнает, что же в конце концов сталось с маленькими бродягами. И уж тем более у нее никогда не будет
Ана качает головой. За ее семьдесят пять лет было столько всяких событий, продолжений которых она так и не узнала, и одним больше, одним меньше — что за важность?
Она смотрит по сторонам, словно пытаясь освободить свою память от тягостных воспоминаний.
Железная дорога. Все время — железная дорога. Невдалеке видна станция, она напоминает Ане одну картинку из календаря: те же два тополя-близнеца, черепичная крыша цвета охры, флюгер, который, считается, показывает, откуда дует ветер, но он застыл в знойном воздухе, спящая в тени трехцветного вьюнка собака, несколько овец, коз, кур, индюков и ослов, что живописно разбрелись по большому, палимому зноем пустырю, окруженному кучами угля, дров и шлака. Эта станция — при руднике.
В северной стороне над зеленой лужайкой вьется облачко стрекоз, видимо, там есть какой-то источник. Вот в нем она и помоется. От жары и пота кожа между пальцами ног потрескалась. Ану мучит зуд, она яростно расчесывает ранки, а потом выковыривает из-под ногтей клочки кожи. Ей больно. Чтобы не останавливаться, она вынуждена идти на пятках. Не слишком-то удобно. Ей становится страшно. Ведь ноги — единственное для нее средство добраться до этого далекого и сказочного Севера, где ее ждет малыш. Где ее ждет смерть.
Грязь въелась в кожу, в самые потаенные ее складки; расчесывать волосы с каждым днем становится все труднее, в них появились узелки, а может, и вши (она в конце концов решила не распускать больше на ночь пучок), на локтях черные корки, от пыли с каждым днем заметнее становятся морщины — со всем этим еще можно смириться. Но ноги служат ей для того, чтобы идти. О них надо заботиться, ими пренебрегать нельзя. Иначе ей придется добираться до сужденного ей судьбой Севера на коленях.
Нет, говорит она себе, судьба не требует от нее такого унижения. Просто ее судьба там, на Севере. И она надеется, что Ана сумеет соединиться с ней достойным образом. С поднятой головой. На своих ногах.
Ана-невеличка сидит на свежей траве на пустынной зеленой лужайке, омываемой голубым ручьем, и моется с неловким усердием ребенка, который еще не вполне владеет своими движениями. Ее детские ладони обрызгивают холодной водой ноги, словно поят маленьких, изнемогающих от жажды зверьков. Тело согнуто и напоминает сухую черную ветку, руки и ноги выписывают какие-то замысловатые узоры, так и кажется, что это две ловкие лодочки играючи то быстро скрещивают свои пути, то расходятся. Или лодки, которые ищут косяк сардин, чтобы забросить сети. Четыре лодки. «Анита — радость возвращения» и три другие, те, что могли бы носить имена невест ее троих сыновей. Если бы не война…
Ана резким движением вытаскивает из воды руки и ноги. Стискивает зубы. Сжимает губы. Нет. Она не заплачет. Время слез миновало. Ее глаза словно остекленели, такие глаза не плачут.
Она снимает свое черное платье. Нижние юбки у нее тоже черные. Так, освобождаясь поочередно от покрывающей ее черноты, Ана Пауча наверняка добралась бы до самой души. Но сегодня она не станет раздеваться донага. Сегодня не будет ни слез, ни зрелищ.
Все с той же неловкостью маленькой девочки, которая еще только начинает усваивать некоторые движения, она моет лицо, шею, подмышки, складки внизу живота. Тщательно моет. Холодная вода словно молодит ее кожу, возвращает ей тот перламутровый отлив, которым некогда так гордилась Анита-девушка. И можно подумать, что в глубине ее существа еще не совсем угасло желание жить.