Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого
Шрифт:
Князя Андрея, я сказал, гр. Толстой любит и даже как будто восхищается им. Выше, полнее, идеальнее кн. Андрея гр. Толстой не изображал никого. Я не говорю, что он его идеализировал; ничуть; я говорю, что Болконский сам у него вышел идеальным. Это правдиво, глубоко и необычайно тонко изображенный идеалист, характера твердого и энергического. Он выше всех других главных молодых героев, и в «Войне и Мире», и в «Карениной». Николай Ростов – просто хороший человек; он не умен; у него сильные убеждения сердца, но нет уже никаких стремлений ума. Благородный и мыслящий Пьер безобразен своею тучностью и неловкостью; он смешон; он бесхарактерен, и самое бесстрашие его на половину происходит от задумчивости и рассеянности. Левин – умом такой
Вронский поэтичен по внешности; он пред кн. Андреем имеет даже одно преимущество (очень в наш век важное): он гораздо здоровее его и духом, и телом, покойнее, тверже, ровнее; но он тупее Болконского; он несравненно больше его «terre `a terre». Вронский поэтичен только со стороны, объективно поэтичен; субъективно, умом своим, он не слишком идеален. Если он идеалист в сердечных чувствах своих, то это не столько по натуре, сколько благодаря тонкому воспитанию и рыцарскому духу, еще не угасшему в среде нашей военной знати. Ограничив с этой стороны силы Вронского, и без того богатые, автор обнаружил этим приемом своим великий художественный такт и удивительное чувство меры. Решившись придать столь сильному характеру Вронского еще и ум Левина или кн. Андрея, – надо было бы писать и роман уже совсем иной; пришлось бы изображать роман из молодости великого, гениального человек, который подавлял бы своими душевными силами все окружающее, и неудобно было бы вести вровень с его историей скромную, помещичью и моральную историю Левина. (И так как есть – на половине Левина и Китти все-таки немножко поскучнее, чем на половине Анны и Вронского).
И так, – даже и Вронский, в совокупности своих качеств, приключений и своих наклонностей и стремлений, – менее поэтичен, чем кн. Андрей. Придерживаясь прежней терминологии, можно сказать, что идеальность и поэтичность Болконского и объективна, и субъективна, т. е. и нам, читателям, и Наташе, и Пьеру он представляется красивым, очень храбрым, очень умным, тонким, образованным, деловым, благородным и любящим все прекрасное. И гордость, и честолюбие его, и некоторые капризы его, и даже сухость с женой (столь скучною) – все это нравится нам. И собственный внутренний мир его исполнен идеальных и высоких стремлений: к серьезной дружбе, к романической любви, к патриотизму, к честной, заслуженной славе и даже к религиозному мистицизму, который, к сожалению, не успел только принять более определенной и ясной (догматической) формы.
Вот каков князь Андрей у Толстого.
Перебирая мысленно всех лучших героев нашей литературы со времен Онегина и до Троекурова (у Маркевича) включительно, вспоминая Печорина, Рудина и т. д., нельзя не придти к тому выводу, что, по совокупности и изящных, и высоких свойств, – кн. Андрей, принимаемый как живой, действительный человек (и без отношения к эпохе), выше и полнее их всех! За исключением разве физической силы и здорового духа, как я уже упоминал, ибо с этой стороны Вронский и Троекуров превосходят его.
И вот этот человек, исполненный надежд и дарований, ранен смертельно в страшной битве за родину… И он медленно и кротко умирает на руках преданной сестры и недавно еще так страстно любимой им Наташи!
Поэтичнее этой смерти придумать невозможно, и вся эта поэзия сплошь ничто иное, как истинная правда жизни. Ни одной фальшивой ноты, ни одной натяжки, ни тени преувеличения, или того, что зовут «ходульностью».
Кн. Андрей должен был так идеально умирать!
Но гр. Толстой реалист: он помнит, что как бы ни был идеален в предсмертных помыслах своих человек, чистота и постоянство таких помыслов зависят много и от рода болезни, от которой он умирает. Кн. Андрей умирает, изнуряемый медленно наружным нагноением, – быть может у него несколько были повреждены и кишки. Служа военным врачом во время Крымской войны, я видел сам, как большею частью тихо и мирно гасли люди и от обширных нагноений, и от хронического поражения кишок. Равнодушие, какая-то отрешенность от всего окружающего… Так угасает и князь Андрей, думая о мировой любви, о смерти и о Боге (так, по крайней мере, как он Бога мог понимать, при своем филантропическом пантеизме).
Правда, хотелось бы, очень хотелось бы на этом светло-голубом, небесном и бесконечном фоне его слишком общих мечтаний начертать твердые и ясные контуры догматического христианства. Больно, что их нет – этих начертаний на слишком бледной и безбрежной лазури его внутреннего мира! – Очень больно, что нет у нас уже возможности помочь перерождению этого гуманного и туманного пантеизма в тот твердый и архитектурный спиритуализм, который составляет отличительный характер настоящего (церковного) христианства! Приятно, что к этой «кончине живота» можно приложить почти все трогательные эпитеты церковного моления: – и «мирная кончина», и «безболезненная» и, конечно, уж «не постыдная», а «честная и славная!» Но очень обидно, что главного из этих эпитетов «кончина живота христианская» – произнести нельзя! Конечно, жаль, и больно, и обидно.
Но и самое сожаление этого рода доказывает только, до чего Толстой может стать иногда «властителем наших дум» и до чего в хорошем смысле реальны у него самые идеальные его лица.
По православному чувству – нам невозможно, даже и при всей доброй воле, сочувствовать своевольным и бесформенным верованиям князя Андрея, – но в то же время невозможно нам его самого не любить; невозможно и не наслаждаться гением автора, «благоговея богомольно перед святыней красоты».
Подобного, равного этому описанию смерти кн. Болконского, и в том же роде, мы не найдем ничего ни в «Анне Карениной», ни в каком-либо другом из сочинений гр. Толстого. Нет у него другого описания смерти, равного этому по высоте поэзии.
В «Карениной» – есть две смерти: смерть Николая Левина от чахотки и самоубийство Анны.
Неудачное посягновение Вронского на свою жизнь ограничилось лишь обмороком от кровотечения, и потому о нем здесь не нужна и речь.
Рассказ о смерти Николая Левина может считаться безукоризненно-точным, как образец наблюдения чисто внешнего над умирающим известного рода. На смерть чахоточного это все очень похоже. Все наблюдение ведется от лица Константина Левина, и в душу самого Николая Левина автор на этот раз не проникает. Как художественный прием – это очень похвально в данном случае. Анализом внутренним Толстой занимался уже много в других случаях, и читателя это могло бы, наконец, утомить, тем легче, что сам-то Николай Левин, сколько ни жалей его любящий его с детства брат, нам-то все-таки не особенно интересен. Это один из тех несносных, неисправимых и потерянных (чаще всего по собственной вине) русских людей, которых в наше время так много и к которым относиться терпеливо (и то до известного предела) можно только по наивысшему чувству христианской любви; но нравиться кому же они могут?
Рассказ о смерти Николая Левина безукоризненно точен, но поэзии – ни в самом Николае, ни в картине его кончины нет никакой.
Что касается до насильственной и внезапной смерти Анны, то тут и речи, конечно, не могло быть о процессе умирания собственно. Долгая и подробная речь идет лишь о тех размышлениях и чувствах, последовательность которых привела, наконец, героиню к последнему решению. И эта последовательность, как я уже говорил, выдержана до изумительного совершенства.
Но вся точность эта, по-моему, испорчена заключительными словами, когда Анну уже потащило за спину колесо вагона: «И свеча, при которой она читала, исполненную тревог, обманов и зла, книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла».
Что такое эти слова? – Эта свеча и т. д.? Красивое иносказание, и больше ничего! Ловкий оборот для прикрытия полного незнания и непонимания действительности в такую минуту. – Какая свеча? – Как это она и ярче вспыхнула, и затрещала? И в каком смысле навсегда потухла? – вникнув хоть немного в самое дело, снявши поэтичную оболочку красивых слов, – ничего и вообразить здесь нельзя…