Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого
Шрифт:
«Обман» этих последних слов нельзя назвать даже и «возвышающим нас». Ведь в словах: «свеча навсегда потухла» заключается прямой намек на отрицание личного бессмертия. – Ибо не только человек, всем сердцем верующий в бессмертие души, но и тот, кто только допускает в уме возможность этого бессмертия, не может никак вообразить, что после смерти стало темнее, стало ничего не видно. – Напротив того, – независимо даже от безусловного подчинения нашего догматическим указаниям христианства, одним разумом такой человек, признающий бессмертие души, должен неизбежно дойти до предположения, что мы после смерти видим и понимаем все несравненно яснее и неизмеримо шире прежнего. Что-нибудь одно из двух: или нет бессмертия, и тогда, конечно, –
В какой мере видит яснее, в каких отношениях понимает лучше – мы не знаем; но во всяком случае предполагать, что душа видит хуже и понимает темнее после смерти – мы никак не можем. Такое предположение разума о более ясном посмертном понимании – ничуть не противоречит и учению церкви о загробных наградах и наказаниях, о вечном блаженстве и вечных муках, – ибо и блаженствовать в высшей степени нельзя без высшего самосознания, и мучение, чтобы достичь наисильнейшей степени, должно быть вполне сознательным. А если так, то какое же «возвышение духа» мы найдем в «обмане» тех лишних, хоть с виду и поэтических слов («свеча» и т. д.), которыми автор прикрыл ловко и красиво что-то… неверие ли свое или непоследовательность своей мысли… не знаю?
И без того «все так дурно» в жизни, не только по мнению Анны, доведенной своею страстью до отчаяния, но, видимо и по слишком уж строгому мнению автора… И вдруг и там – или нет вовсе ничего, или есть, но гораздо темнее.
Итак, в этих словах: «свечка», «мрак» – нет ни строгой точности, ни настоящей поэзии. Настоящую поэзию не сорвешь с явления, как одежду или маску: она есть сущность прекрасного явления.
Когда граф Толстой от своего лица нарисовал нам страшный сон князя Андрея, когда оно (смерть) ломилось в припертую дверь, – эту поэзию, и трогательную, и ужасную, насильно, так сказать, не оторвешь от самого дела. Это оно страшно и загадочно, как сама смерть, и фантастично, как сновидение. Здесь – и поэзия, и точность, и реальность, и возвышенность!..
«Свечка» Анны – это «мешок» и «свет» Ивана Ильича наяву; это что-то в роде неясной, не особенно счастливой аллегории… А «навсегда потухла» – это то же, что в смерти Проскухина – «ничего не видел, не слышал» и т. д.
Почем граф Толстой это знает? Он из мертвых не воскресал и с нами после воскресения своего не видался. Верить же ему, например, так, как верят люди папе или Вселенскому Собору, или духовному старцу – мы ведь ничуть ни разумом, ни сердцем не обязаны.
Вот еще, между прочим, почему я, говоря о смерти князя Андрея, сказал, что и в «Анне Карениной» ничего равного этим страницам нет.
В описании смерти Николая Левина много правды, но мало поэзии; в изображении последней минуты Анны нет твердой правды, и поэзия последних слов – поэзия обманная; это именно то, что зовется риторикой – красивая фраза без определенного и живого содержания.
В изображении смерти кн. Андрея есть все…
В главах вступительных моих я говорил, что вообще поэзии и грандиозности в «Войне и мире» гораздо больше, чем в «Карениной». Эта мысль моя приложима, как нельзя лучше, и к этому частному вопросу: как и где лучше изображена смерть в романах Толстого. Все изображения смертей и предсмертных минут в «Войне и мире» в своем роде превосходны и верны действительности вообще (с их внешней стороны особенно). Такова мгновенная смерть Пети Ростова в пылу боевого одушевления; такова и простая, православная, почтенная и кроткая, хотя и довольно обыкновенная кончина доброго старика графа Ростова. Очень хороша была бы и смерть старого князя Болконского, пораженного апоплексией оттого, что Бонапарт «осмелился» придти в Россию, – если бы не случилось тут автору погнаться еще раз за тем несносным звукоподражанием, от которого в «Карениной» он, слава Богу, совсем отказался. Например: «Го-го бои!» – говорит умирающий старик; это, извольте верить – значит «душа болит!» – И дочь догадывается!
Это «го-го», конечно, настолько же неуместно и претенциозно, как и намерение уверить нас, что после смерти все темно; но оно вдобавок еще и ужасно нескладно и без надобности какофонично. Но сама по себе апоплексия надменного патриота екатерининских времен от изумления и гнева, что французы какие-то осмелились вступить даже в Смоленскую губернию – это и верно и возвышенно.
Даже смерть от родов молодой жены кн. Андрея изображена у автора с особого рода высоким трагизмом, в жизни весьма нередким. Сама по себе эта молодая женщина не располагает к себе сердце читателя. Так как муж ее, напротив того, почти с первого появления своего, становится любимцем нашим, и сочувствие наше к нему все растет и растет – то княгиня Лиза возбуждает у нас некоторое нерасположение к себе уже тем одним, что она не понимает мужа и во всем как бы помеха ему; характер ее какой-то средний и ничтожный; она ниже всех других молодых женщин «Войны и мира». Лживая, порочная и грубая сердцем «Элен Безухова» – и та, по крайней мере, крупнее ее во всем. Она беспрестанно возмущает нравственное чувство читателя; княгиня Лиза даже и этого рода сильного впечатления не производит; мы только тяготимся ею из участия к ее даровитому мужу. И вот эта дюжинная, но красивая и вовсе не злая, а только пустая женщина гибнет неожиданно, исчезает мгновенно со сцены жизненной, произведя на свет ребенка от того самого мужа, которому она так надоела. Никто не винит, конечно, кн. Андрея; но всякий понимает, как ему было больно и даже совестно, когда он видел этот жалобно раскрытый ротик, который точно будто хотел сказать: «За что вы это со мной сделали?». И этот, тоже неожиданный приезд мужа с войны, – мужа, который сам был так долго при смерти от раны! Этот роковой зимний вечер в богатом княжеском имении!.. Да – это истинный трагизм! Это поэзия жизненной правды!
Не могу воздержаться еще, чтобы не напомнить здесь и об Анатоле Курагине. Его смерть не описана; мы только знаем, что он умер, вероятно, от последствий ампутации. Но мы вместе с Болконским видим этого глуповатого красавца и бесстыдного повесу рыдающим, как дитя, на ампутационном столе, после Бородина, где и он не хуже других бился за родину. И вместе с князем Андреем не только прощаем ему, но даже любим его, жалеем всем сердцем в эту великую минуту.
Да, смертей много в «Войне и мире», и все они изображены – и разнообразно, и превосходно. Этого рода возвышенного гораздо меньше в «Карениной».
Что касается до другого вопроса, до вопроса о большей, по-моему мнению, органической связности душевного анализа с развитием самого действия в «Анне Карениной», то об этом надо говорить еще раз особо, сверх того, что я сказал выше.
IX
Я кончил о психическом анализе болезненных и предсмертных состояний; теперь обращусь к описаниям сновидений, дремоты и полусна в здоровом состоянии и разных фантазирований наяву. В «Войне и Мире» есть несколько таких изображений, и все они хороши, хотя и в разной степени.
Примером последнего состояния (т.-е. фантазии наяву) может служить капитан Тушин на своей батарее у Шёнграбена, когда он, совсем забывая об опасности и увлеченный артиллерийскою стрельбой, воображает, что там, «где дымятся неприятельские выстрелы, кто-то невидимый курит трубку»… и т. д.; прозывает одну из своих пушек «Матвеевной» и восклицает мысленно: «Ну, Матвеевна, матушка, не выдавай!»
Или еще: – «Ишь задышала опять, задышала!» (про звук то замиравшей, то опять усиливавшейся ружейной перестрелки, представлявшейся ему чьим-то дыханием).