Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Шрифт:
— Вы тоже заставляли рисовать ваших учеников кубы и цилиндры?
— Конечно. Это входило в школьную программу. Овладение графической грамотой…
— А Зверев не бунтовал против цилиндров?
— В детстве он был довольно покладистый. Рисовали мы и на свободные темы. У меня сохранились его рисунки тех лет — натюрморты, «футболисты»…
— Значит, вы его выделяли среди прочих?
— А я не только его рисунки храню. Среди моих учеников — двадцать членов Союза художников, у меня и Манухин учился, потом он привел Краснопевцева. Здание Дома художников на Кузнецком мосту знаете? Проектировал его архитектор Жигалов — мой ученик. Главный архитектор Москвы Вавакин — тоже мой ученик. А Зверев выделялся. Я учил его в пятом, шестом, седьмом классах. Он как-то болезненно реагировал на отношение к себе товарищей, учителей, был с неожиданностями. Помню первое
— Ну хоть какие-то художественные впечатления могли быть у Зверева в детстве?
— Конечно. Он же ко мне домой ходил, в студии занимался. Собственно, студий было две: в школе и дома. Зверев в школьную приходить отказался, а домой ходил. Занимался я с детьми по методе Репина. Нашёл такой учебник под редакцией Ильи Ефимовича для учащихся художественных школ и по нему работал. При этом считал, что дети должны обязательно видеть оригиналы, подлинники. У меня комната была небольшая, на стенах много не повесишь, и тем не менее висели акварели Виктора Васнецова, рисунки Бенуа, Серова. На столе лежали папки с оригиналами…
— Подождите, подождите, Николай Васильевич! Да откуда у вас появились оригиналы?
— Так ведь я же коллекционер, художник-гравёр и коллекционер…
Только теперь я понимаю, что этот худой человек, не похожий на старика (а ведь ему уже восемьдесят два), совсем не тот забытый Богом и людьми шкраб военных лет, каким я себе его представила. Бывают же люди, которые не умеют себя подавать и не заботятся об этом. А может быть, дело в том, что в его маленькой квартире, заставленной мебелью, не нашлось места коллекции. Но оказалось, что она достаточно известна. В воспоминаниях, написанных в 1949 году, нашего известного гравёра Ивана Павлова я прочитала: «Недавно ко мне стал близок очень интересный тип из фанатиков гравюры — Николай Васильевич Синицын. С ним я впервые познакомился в Ленинграде у А. П. Остроумовой-Лебедевой. Он является её учеником, собирателем гравюр и свято бережёт её материалы. Безмерно любя гравюру и изучив её историю, Синицын собрал огромную коллекцию досок и рисунков покойного издателя Ступина, и он обладает досками Паннемакера, Панова и всех гравёров того времени. Есть у него рисунки Врубеля, Виноградова, Серова и многих других художников. Коллекция Синицына — ценнейший кладезь для историка гравёрного искусства. Он хранит эти материалы не хуже любого музея и любовно и фанатически собирает всё относящееся к искусству гравюры».
— Николай Васильевич, значит, Зверев знал вашу коллекцию?
— Ну конечно знал, как и все мои студийцы. А кроме того — в шести шкафах были собраны книги по искусству, среди них комплекты журналов «Мир искусства», «Аполлон», «Золотое руно». Всё доступно. Знали студийцы о моей переписке с Александром Николаевичем Бенуа (письма эти ещё не публиковались)… Зверев такую линию поведения выбрал, чтобы все думали, как он дик и всё ему нипочём…
— Почему же он про вас не рассказывал, не упомянул в автобиографии?
— Почему же не упомянул? Вот у меня его автобиография, его рукой написанная в 1963 году. При мне, на моих глазах писалась. А было так. У меня в то время была мастерская в проезде МХАТ, а Толя жил рядом, на улице Горького, у Асеевой, вдовы поэта, она ему покровительствовала. Конечно, бывал и у меня, приходил работать, чаще с компанией. Знал, что я не люблю, когда пьют, но он уже без этого не жил. А тут пришёл как-то днём. Я сижу за столом, начал писать книгу о гравёре Павлове. Толя говорит: «Я тоже хочу писать». Он ведь иногда как малый ребёнок себя вёл. Я дал ему конторскую книгу, он сел напротив меня и почти всю тетрадь исписал. Здесь и рисунки его есть. Слог витиеватый. Вот читайте…
«Я учился в это время (44-й год) в школе имени Пушкина… Здесь, в этой школе,
Я листаю конторскую книгу, исписанную от руки чёрными чернилами печатными буквами. Значит, это вторая автобиография. Может быть, существуют ещё варианты? Писалось ли это для себя, с желанием разобраться в себе, или это был тоже род спектакля, создание ещё одного мифа?..
«…Я хворал, болел, плакал, меня так обижали, обижала мать, сестра — и пугало всё: и неожиданный поворот стула — трах-тар-рарах — и от двери чёрная ручка, как дьявол или нечистый дух, смотрела на меня. Я это чувствовал всеми фибрами души пугливой своей, меня пугал шелест листвы, и чёрные тени, устроенные на окнах стекла, странно и страшно двигались, как „маги“ — и не хватит на свете бумаги, чтоб описать столь ужасные видения, навевающие не очень хорошие сновидения (после чего снятся кошмары и видимости, довольно неприятные по своим формам и расцветкам)… Пугало также недоброе товарищество на дворе или улице. Среди мальчиков и девочек я вечно находил несправедливость их бытия (какого бы они круга ни были): обязательно то там, то сям было „неравенство“: кто-то обязательно был среди всех или очень красивый, или сильный. Мне, как человеку слабому от рождения физически (и расстроенному психически), хотелось быть настороже, я предпочитал не дружить. Дети играли, веселились, но их веселье мне всегда казалось подозрительным; я не мог разделить их чувства и никогда с ними не водился, а просыпал у себя (летом) возле окна мушиного за клеёнкой, за столом, пригретый некоторым лучом солнца. И мне было приятно грезить и спать, и я видел во сне белые батоны с изюмом — для меня в детстве изюм представлялся некоей фантазией, каким-то „чудом-юдом“, всегда он мне нравился. Когда мать приносила с работы эти булки, несколько „оттенённые“ запахом кожи или лекарства „салицилового“ завода, — оттенкоацетона, что мне тогда нравилось почему-то…
А под окном была помойка. И я дышал этой пылью и помойным смрадом, что жужжала казаками-мухами. На помойке водилось весьма большое количество помойных и грязных крыс, которые, перекочевав, „эмигрируя“ в нашу комнату, очищались до неузнаваемости, приобретали „божеский“ и „холёный“ вид и чистенькие, с противными хвостиками, прогуливались по столам комнаты и кухни, где по ночам, утром и днём кружка „ухнет“ то на кухне, то прямо дома близ ведра от крысиного бедра; пьют (как черти) воду, сталкивая фанеру (круглую), коей страховалась вода…»
— Всё это подлинно, — говорит Николай Васильевич. — В районе Сокольников строились дачи, а рядом с заводом улицы, застроенные деревянными домами, где селились рабочие, — настоящие трущобы. Мимо дома Зверевых была моя дорога в школу. Я помню и помойку, и мальчика в короткой рубашонке, который стоял на подоконнике и давил мух. Чуть подальше от дома была водокачка. Туда приводили лошадей, на которых развозили воду. Толя всю жизнь любил рисовать лошадей…
ЮРИЙ НОСОВ
Художник и коллекционеры
Об Анатолии Звереве я услышал впервые от своих друзей, художников Адольфа Демко и Виктора Стрижкова, в середине 60-х годов. Уже тогда они называли его гением.
Мои друзья в то время заканчивали художественные вузы, а я, хотя и мечтал в детстве стать художником, поступил в институт, весьма далёкий от искусства. Однако тяга к искусству не исчезла, а вылилась, в конце концов, в стремление посещать выставки, общаться с художниками, а затем и приобретать их работы.