Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Шрифт:
«Каждое прикосновение его драгоценно», — сказал о нём Роберт Фальк. Каждое прикосновение его кисти проходило точно по этой границе небытия вещи и её рождения. Сгущённостью своей живописи он может сравниться с великим Сутиным. Но если взгляд Сутина — это взгляд творения через призму страдания на мир Творца, Анатолий Зверев смотрит на мир глазами Творца и ничего, кроме красоты, не замечает. Мне не пришлось, к сожалению, увидеть все тридцать тысяч его работ, но те сотни, что я видела, не несут в себе интереса к видению уродства, дисгармонии, пустоты, абсурда жизни и т. д., столь характерного для искусства нашего столетия.
Несколько лет назад мы приобрели три зверевские работы на его выставке в Нью-Йорке. Его
АЛЕКСАНДРА ТУРИЦЫНА
«Тарусский букет»
(о двух картинах Анатолия Зверева)
Он возвращался в Москву запелёнатый, как младенец, в большущий квадрат целлофана. На руках у Моники. Всё великолепие цветущего разнотравья начала лета было собрано в этом букете. Ромашка, василёк, гвоздика, льнянка — дикий львиный зев, пижма, колокольчик, белоснежная купина, голубые цветки цикория, мята, смолка — тёмно-коричневый липнущий ствол и длинные узкие розовые лепестки, на ночь собирающиеся в кокон; трава цветущая — стройная тимофеевка, пряный пырей, кукушкины слёзки, лисий хвост, изумрудной зелени сочная нежная осока. И что-то ещё, незнакомое…
Моника — харьковчанка, моя старинная приятельница. Длинная, нескладная, очень воспитанная профессорская дочка. Человек с добрейшей улыбкой и врождённой благожелательностью к людям. Сейчас она работает и живёт в музее Паустовского в Москве. А тогда приехала из своего Харькова на несколько дней ко мне и мы отправились в Тарусу. Ночевали в каком-то пансионате, два дня бродили по Тарусе и далеко вокруг. Поклонились могилам Паустовского, Ариадны Эфрон, Борисова-Мусатова. А на другой день по речке Таруске до Ильинского омута, на ромашковый Наташкин луг и… в лес. Сопровождал нас краевед и почётный гражданин Тарусы Иван Яковлевич Бодров, знакомый Паустовского и Моники. Без него мы бы не нашли поющих сосен, запрятанных в лесной чаще. Весь день Моника собирала цветы. Поздно вечером дома мы поставили привядший букет на кухню в ведро с водой. Утром я взглянула на него и ахнула: неприхотливые полевые цветы напились за ночь и стояли во всей своей красе в ромбе солнечного света. Этот букет было суждено написать художнику Анатолию Звереву.
Я познакомилась с Толей летом 1976 года. Через друзей моего бывшего мужа, и моих в то же время, Витю и Лилю Панн. Как известно, бездомный художник скитался по знакомым, а в 76-м он поселился у Паннов на целых полгода в их квартире на Ленинском проспекте, последние полгода их жизни в Союзе (они собирались на Запад).
Я тогда бросила работу (в Третьяковской галерее) по семейным, как говорится, обстоятельствам. Период этот затянулся, и первые несколько лет я жила на свою библиотеку. С Витиной лёгкой руки. Он как-то зашёл и, увидев на столе сборники поэзии, вдруг говорит: «Саша, я вижу, вы не собираетесь работать, а вот на это можно долго жить», — и забрал книги с собой. Они тогда тоже распродавали свою библиотеку перед эмиграцией.
Очередную порцию денег Витя принёс, появившись вместе со Зверевым. Я уже слышала о нём от Паннов и очень обрадовалась: «А это тот самый Толя?» Слышала про него и такое, что он, придя писать заказной портрет, бросал краски на полированный стол и отчищал их ножом… А тут прерывает нас с Панном: «Дай мне газету под ноги, у меня ботинки грязные». В общем, получилось так, что мы все втроём отправились смотреть Толины работы. Сначала были у Пинского. Там оживлённые приветствия, все знакомы, разговоры, — меня даже не представили. Я молчу, смотрю во все глаза, первый раз вижу картины Зверева. Помню фразу Пинского: «Ему самое главное — поставить подпись». Потом ещё один или два дома и, наконец, к Оксане Михайловне Асеевой. Через рынок, где Толя хозяйственно закупает всякой снеди. В том числе очень красивый кочан ранней капусты. Меня знакомят с хозяйкой, и вначале в волнении слышится не Оксана, а Александра Михайловна, то есть моё имя. Толя — у себя дома. Ходит крупными шагами, затеял что-то на кухне — двери всех комнат и кухни настежь, — наблюдает, как я заворожённо двигаюсь из комнаты в комнату. У Оксаны Михайловны — царство Зверева. Все стены завешаны картинами. В самых разных местах кипы рисунков и акварелей, на полу у шкафа — в метр высотой. Мне случилось быть в этой квартире ещё раз через несколько лет, всё было уже по-другому.
Посидели за столом, и Витя ушёл на работу, сказав мне, что вечером я должна привезти Толю к ним. После ухода Панна Оксана Михайловна заволновалась, шепнула мне, что не останется с Толей одна, чтобы я забирала его с собой, и мы вскоре вышли.
Повела его пешком на Спиридоновку, к своей тётке Наде, ухватилась за палочку-выручалочку. Голова у меня уже шла кругом. Пылала, а руки и ноги ледяные. Толя вёл меня за руку, и в какой-то момент я ощутила физическое наслаждение от того, что рука моя в пухлой тёплой лапе согревается. Когда она отогрелась, Толя спокойно обошёл меня и взял за другую руку. У него самого в другой руке уже была авоська с шампанским и коньяком.
Представила тётке художника Анатолия Зверева. На Толе была розовая рубашка наизнанку с расстегнувшейся на животе пуговицей. Тётка через некоторое время сказала: «А я не хочу видеть ваш голый живот!» Зверев застегнул пуговицу.
Надежда Ивановна Соболева, моя тётя, заведовала тогда патологоанатомической лабораторией Филатовской больницы напротив. Её дом — самая настоящая квартира старой русской интеллигенции. Старый письменный стол с лампой под абажуром. Высокие окна, книги, уютный диван. Над ним гравюра Крамского «Христос в пустыне». Очень хорошего качества, тоже старинная.
Мы беседуем. На клочке бумаги Толя рисует крысу, подписывает рисунок и протягивает тётке. А она отвернулась и разорвала. Я замираю — сейчас будет взрыв, — но ничего, обошлось. Кстати, я только сейчас вспомнила, что тётю Надю всю жизнь называли мышкой, а старуха-соседка в подъезде иногда каркала: «Подожди, крысой станешь».
Тётка возлегла на диван, стала показывать Толе фотографии своей молодости. Сероглазая красавица, искрящиеся лукавые глаза и локоны до плеч. Кто-то из педагогов в гимназии, по её рассказам, одёргивал её на уроках: «Вертячая барышня Чельцова!»
Мы пробыли у неё, наверное, часа два. И она так и не угостила нас чаем. Прощаясь, Толя многозначительно поклонился и поблагодарил за гостеприимство. Надежда Ивановна развела руками: «Приходите ещё, я буду вас ругать». Тётка Толе понравилась: «Люблю красивых старух».
Вечером у Паннов поздоровалась с Лилей — и меня понесло. Рассказывала взахлёб, всё подряд, жестикулируя, называя Толю в третьем лице, не пропуская ничего — ни разорванной крысы и своих страхов, ни голого живота. Иногда останавливалась и вспоминала виденные картины, портреты Оксаны Михайловны. Толя сидел напротив, довольный. Улыбался, щурился на меня; может быть, уже что-то писал.